Один в Антарктике - Грэм Биллинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Сова, - сказала сова, и Форбэш, ничего не видящий из-за золотого света, не поверил своим ушам.
- Я сова. Слишком поздно. Видишь, они все-таки пришли. Через сотню лет мое племя исчезнет отсюда, а твое будет появляться лишь изредка. И в отсутствие твоих соплеменников я буду вкушать покой, но я позабуду прежний веселый покой, царивший у очагов, и звук флейты, в полночь раздававшийся с этого холма, залитого лунным светом.
* * *
Солнце зашло за тучу, и Форбэш тотчас обрел зрение и почувствовал озноб. Поудобней усевшись на жестких камнях, он налил себе из термоса супа. Мимо, точно воры, преследуемые сторожем, пронеслись два поморника.
* * *
Ежечасно он записывал результаты наблюдений - количество птиц, бросающих гнезда, их поведение; сколько времени протекает между уходом пингвинов и похищением их яиц поморниками, маршруты поморников, летающих над Мысом; как часто переворачивают яйца и устраивают "дуэты" меченые птицы в соседних колониях; число "холостых" и годовалых пингвинов, начавших прибывать с моря, и их поведение по прибытии; температуру воздуха, измеренную при помощи термометра-пращи; частоту и продолжительность периодов сна у пингвинов-"наседок".
Бодрствовать было трудно. В четыре часа утра в его лагерь забрел тощий годовалый пингвин и, растопырив ласты, трижды произнес воинственное "Ааак!" Он смахивал на задиру-школьника, кричащего: "Эй, ты!" Форбэш кинул в него камешком. Пингвин бросился бежать, но футах в двадцати остановился и с издевкой крикнул ему: "Ааак!" Прозвучало это совсем как "Дураак!" Форбэш от души расхохотался. Солнце находилось далеко на юге, над Белым островом. Внезапно его охватило нестерпимое чувство страшного одиночества.
Это не было паническим страхом, тоской по утраченной любви, одиночеством затерявшегося в толпе или же похожим на экстаз одиночеством человека в ночи, состоящей только из звезд. То было тоскливое одиночество существа, оставленного его сородичами. Он чувствовал себя одновременно лисицей, волком, шакалом, гиеной, койотом, покинутым, отверженным бродягой, медленно бредущим среди лесов бессмысленности, пустынь молчания, пересохших рек отчаяния. Тошнотворное одиночество сжимало ему желудок, подступало к горлу, делало бесчувственными его члены, ожесточало сердце. Во рту был едкий привкус желчи. Неповинующимися пальцами он ощупал свои руки, ноги, пружинистые спинные мышцы, тугой брюшной пресс и усталые ляжки. Кожа, под которой лениво пульсировала кровь, была жесткой и грубой, словно кора.
"Земля такая холодная. Корни мои засыхают и отмирают", - подумал он. С отдаленной скалы вызывающе прокричал поморник.
"О трава. Теплый солнечный свет. Как же пахнет трава вечером, когда каждый листок, нагревшись за день на солнце, томно поник, свернулся?" Форбэш закрыл глаза, чтобы не видеть ослепительной белизны льда.
Трава. Дерево. Птица. Рыба. Вода. Лошадь. Олень. Кочка. Курица. Лодка. Мостовая. Магнолия. Ломонос. Вино. Сельдерей. Сорняк. Автобус. Сад. Жаба. Овца. Загар. Песок. Калужина. Плавание в волнах прибоя. Ива. Луна. Звезда. Зелень. Шорты. Шелк. Босые ноги. Река. Цветок. Дом. О тепло, о покой...
Слова эти излучали какое-то странное сияние, заставляя его каждый раз вздрагивать и, обхватив себя руками, все глубже забираться в свой уютный спальный мешок. Он опять вздрогнул, но не от холода. Ему показалось, что Барбара только что прикоснулась к его спине, что ее легкие пальцы пробежали по позвонку между лопатками, как в то мгновение, когда он всем существом впервые ощутил ее присутствие. Позднее он признался ей, что словно бы вдыхал ее в себя с каждым глотком воздуха. Но тогда, всего за сутки до того, как влезть в огромный неуклюжий самолет и улететь на юг, тогда, когда они все еще внимательно разглядывали исподтишка друг друга, она дала о себе знать едва заметным прикосновением.
Это случилось час, нет, два, три, то есть четыре часа спустя после того, как они встретились за обедом у его профессора. Она была библиотекарем, да, университетским библиотекарем.
- Боже, неужели вам это нравится? (Она была очень уж привлекательна.)
- Да, кажется. (Бровь, поднятая над краешком стакана. И почему это ей так кажется?)
- Барбара специализировалась по английской литературе, Дик. Мы решили, что, поскольку у вас так мало общего, вы заинтересуетесь друг другом.
- Ах вот как? - произнес он, шутливо подражая американской интонации. Смех. Пауза. Поднята и другая бровь. Улыбка тайком. Пластинка на проигрывателе. Негромкая, изящная, почти ароматная (так ему казалось в той убранной цветами комнате, когда он держал в руках ледяной стакан, обжигавший ему пальцы) музыка Моцарта.
- Я знаю, что вы считаете нас всех неучами, сэр, но я рад, что вы допускаете в нас хоть какой-то природный ум. (Профессор был англичанином. "Заинтересуетесь друг другом", скажет тоже!)
- Сейчас... сейчас еще довольно рано. Не возражаете, если мы куда-нибудь сходим, посидим за чашкой кофе?
Они незаметно исчезли. Ночь была теплая, влажная из-за тумана. К черту! К черту завтра! Почему я должен куда-то уезжать завтра?
Потом они пили кофе и танцевали в маленьком кафе, где слепой маори сидел за роялем и наяривал джазовые мелодии, а ударник был хилый тощий человечек с хрупким лицом, время от времени трескавшимся от удовольствия слушать собственный инструмент, а саксофонист был потным толстяком в обвислом галстуке-"бабочке". Иногда толстяк играл на двойном басе, а иногда, забывшись, исступленно колотил по цимбалам, между тем как все вокруг тряслось, плясало, шаркало, извивалось, дергалось, содрогалось, задыхалось, усмехалось про себя, ржало и прикусывало языки в показном вакхическом экстазе, в то время как слепой маори продолжал неумолимо играть на рояле, походившем на чудовищный нарост, с которым он был связан кончиками пальцев и ногами; рояль, казалось, вертелся, подпрыгивал, вздрагивал под музыку, вливавшуюся в помещение благодаря какому-то небесному началу, освещающему радостью тощего и толстяка вместе с барабанами, цимбалами, двойным басом, саксофоном, слепым маори, роялем, кофейными чашками, шаткими столиками, грязными пепельницами, грубыми фресками, обтрепанными кисейными занавесями и сияющими лицами танцоров. Они оба едва замечали все это; пальцы Барбары вдруг коснулись спины Форбэша меж лопаток. Он встрепенулся и почувствовал, как его сердце и чресла пронизал ток (пронизал их обоих, понял он и ужаснулся), и они остановились посреди танцевальной площадки, крепко обняв друг друга. О боже, зачем это я уезжаю?
Позднее, как только он с испугом вспоминал, что придется покинуть ее, он начинал убеждать себя, что так будет лучше. Значит, они не успеют надоесть друг другу. За сутки они, пожалуй, досконально изучили бы друг друга, так что отъезд его будет как нельзя кстати. Это спасет его от скуки.
* * *
Вытянувшись в виде буквы S от самого здания аэровокзала, пассажиры стояли в очереди, упиравшейся в дверь в хвостовой части "Глобмастера". Входили попарно. Было темно; в странном свете голубоватых огней на взлетной дорожке вырисовывался силуэт самолета с ярко-оранжевым хвостом. Незадолго перед тем на взлетную полосу вырулил "Супер-Констеллейшн", похожий на серебристо-оранжевого дракона. А голубоватые огни, казалось, были его дыханием.
В суматохе, когда в гостиной аэровокзала начался предполетный инструктаж, он потерял ее из виду. Американский капитан-лейтенант, забравшись на стул, орал изо всей мочи, проводя перекличку. Потом потребовал, чтобы каждый отыскал свой надувной жилет и спасательный костюм под сидениями вдоль стенок грузового отсека самолета. Он потерял ее, потому что пришлось опрометью бежать к едва освещенным дверям, таща за собой, точно упившихся в стельку моряков, тяжелые мешки со снаряжением. Он потерял ее, едва успев бросить назад яростный взгляд, и не сумел ни помахать ей рукой, ни подпрыгнуть, чтобы увидеть ее напоследок. Вскоре его поглотила утроба "Глобмастера".
После полуночи он выглянул из иллюминатора; увидел расплавленное золото зари и почувствовал ее холод. Потом забрался на подвесную койку. Пришлось лечь ничком, иначе бедро его упиралось в зад пассажира, лежавшего на верхнем ярусе. Грузовой отсек трясся и наполнялся ревом. Форбэш спрятал голову в свитер и обнаружил, что он пропитан ее ароматом и что он может вдыхать ее запах большими глотками, от которых становилось больно.
* * *
Заснуть было невозможно: холодные жесткие камни врезались в бока.
Колония пробуждалась. Ритм ее жизни ускорялся по мере того, как солнце поднималось ввысь. Вскрыв банку мясных консервов, Форбэш положил большие куски мяса на галеты, намазанные маслом, и принялся есть. Галеты оказались слишком сладки и ломки. Они были испечены по рецепту, составленному женщинами с факультета домоводства Новозеландского университета.
- Я был очень голоден, вот в чем дело, - пробормотал он про себя, жуя и разглядывая колонию прищуренными от солнечного блеска глазами.