Как мы портим русский язык - Константин Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы уже так привыкли к этому! По сути дела, привыкли совершенно не думать о том, чтобы язык русский «всё более и более вырабатывался, развивался, становился гибче и определённее», о чём когда–то мечтал Белинский, и блещем затёртыми иностранными штампами.
Даже писатели. Один из молодых выразился: «Они ко мне импонируют». А совсем уже старый писатель за время беседы трижды, если не больше, осудил «миакашонство». Конечно, здесь просто оплошность. Вспомнив давно уже затасканное, пронафталиненное слово, заглянул бы в словарь — и исправился, сказал: «амикошонство». Ошибка же лишний раз показала, как далеко оно его русскому сознанию и как велико желание блеснуть.
Недавно мне пришлось читать повесть двоих, тоже седых уже писателей. К счастью, читал в рукописи, а не в книге, и, надо надеяться, она все же не будет нигде и никогда напечатана.
Я долго не мог понять: то ли авторы хотят высмеять стиль так называемой «производственной» повести, то ли пишут всерьёз.
Нет, авторы не шутили, и весёлого в повести ничегошеньки не было, как не было, впрочем, и характеров действующих лиц. Зато были в ней:
«демпферы» («глушители») и — «задемпфировали», «резонанс» (здесь — «разбалтывание»), «супердизель»,
«травелерный»,
«участок координат форсажа»,
«всех параметров», «периметры»,
«динамометрия»,
«тахометры»,
«фолькен»,
«потенция»,
«экспрессивный»,
«интимный», «интригующий»,
«сакраментальный»,
«консервация души»,
«компенсация», «артикуляция»,
«элемент доминанты»,
«статус–кво»,
«триангуляционный»,
«узкофоркамерный»,
«не стабилизировался»,
«идейно–нравственная полярность», «кульминационная часть»,
«прагматична»,
«подверг аутодафе»…
И т. д., и т. п.
В повести и бородка — не просто бородка, а бородка–бламанже. Там и бульон — не бульон, а консоме. Да, да. Сидит заводская девчонка в районном ресторанчике и «заканчивает свой консоме»…
Может быть, пишущие — новички?
Нет, утверждённые члены СП.
Почему они так пишут?
Все потому же: хотят щегольнуть культурой, иностранным словечком.
Русский язык они знают и чувствуют много слабее. Но не страшнее ли, когда человек нанизывает одно иностранное слово на другое, даже не стараясь удивить кого–то, а по самой обыкновенной привычке. Он знает и слова, и оттенки значений, а попроси его выразиться по–русски — сто потов прольёт, в муках находя пригодное, да и откажется все же. Вовсе отвык от русского языка! А друзья–товарищи, вместо того чтобы вовремя высмеять, завидуют ему и за ним тянутся.
Уважаемый учёный, объясняя, что хочет написать нечто среднее между очерком и статьёй, говорит: «Думаю подать материал, как бы вам сказать… в плане полуэссе…»
Да, это особенно сказывается в языке научном.
О псевдоучёности научного языка говорят немало, однако считают почему–то, что все — от «заблуждения, будто научный язык есть непременно язык канцелярский». Но разве можно поверить, что канцелярия — образец для учёного? Нет, именно сверхученая терминология до неузнаваемости портит его язык, и, разучиваясь говорить просто и ясно по–русски, он поневоле скатывается к канцелярщине. Тогда и появляются труды «к вопросу о геоморфологическом строении», появляются выражения вроде «субъект, ориентированный черепом на восток», о чём со справедливым возмущением писал Чуковский.
Выходит, что излишнее пристрастие к иностранным словам и терминам вместе с канцелярщиной воюют против красоты, силы и выразительности нашей речи. И даже те, кто занимается русской литературой и русским языком, иной раз не могут устоять против странного «тяготения». Как можем мы побить «пресловутое анализирование», «типичных представителей» на уроках литературы в школе, если сами же «подвергаем анализу», видим «фразу чрезвычайно типическую», опираемся на «реальные факты»!
Привыкли. Исследуя стихи поэта, о звукоподражании скажем непременно — аллитерация, о созвучии — ассонанс, об оттенке — нюанс, о построении — композиция, о каком–нибудь отзвуке (а иногда о заимствовании, или перепеве, или творческой перекличке) — реминисценция, о новом взгляде на предмет или другом виде его — аспект, ракурс, об отступлении — экскурс… И гордимся иногда, что выражаемся столь «культурно», ничуть не хуже той колхозницы, что гордилась «зелёным массивом» вместо леса.
А как мы изъясняемся в учёных статьях о русском языке? О, языкознание нам только лингвистика, слово — лексема, часть слова — морфема, звук — фонема, чередование или окончание — флексия, приставки — префиксы и вообще все части, изменяющие или образующие слово, — аффиксы. Есть у нас там и «грамматико–семантическая дифференциация», «маскулинизация женского рода» и, наоборот, «феминизация мужского». Там «не все типы слов выполняют номинативную или дефинитивную функцию», там «тенденция экспрессивная обогащает язык конкретными элементами, продуктами аффектов и субъективизма говорящего»… Нет, не владел бедный Белинский стилем таких статей, иначе мысль о замене иностранных слов равносильными русскими звучала бы у него «по–научному», и он говорил бы, пожалуй, об эквивалентах слов для синонимической идентификации.
Отнюдь не хочу сказать, что все упомянутые здесь иностранные слова надо немедленно гнать из русского языка, тем более — мне могут резонно заметить, что не всякий звук фонема (впрочем, можно сказать, что и не всякое преувеличение — утрирование, не всякий недостаток — дефект). Но мы все же употребляем слишком много таких слов и вовсе без всякой нужды, иногда сочетая умопомрачительную цепь специальных иностранных терминов, даже не замечая, что она далеко не благозвучна. В то же время слишком плохо используем выразительные способности русского языка, говорим шаблонно, не пытаясь точнее и ярче выразить мысль. А когда поймаем себя на плоском выражении, вдумаемся в то, что хотели сказать, — сразу находятся и живые, образные слова. («Слово всегда есть, да ум наш ленив» — Некрасов. «Леность наша охотнее выражается на языке чужом» — Пушкин.)
Вопросы очистки научного языка, разумеется, особо сложны. Известно: веками — и по привычке, и с целью (с той же самой, что заставляла рядиться в иностранные одежды и баловаться французским языком, хотя он требовался чаще для беседы с русским же соседом)—оснащались науки специальной терминологией. Люди, хоть немного знакомые с историей науки, знают: было время — вся русская учёность (как, впрочем, и западноевропейская) изъяснялась исключительно по–латыни. На латинском писал и сам Ломоносов. Даже статьи о родном языке наши профессоры «элоквенции Российский и Латинския» сочиняли сначала на латинском, а потом уже, ради особых случаев, переводили на русский. Было время — Радищев в знаменитом «Путешествии из Петербурга в Москву» только мечтал, чтобы в «вышних училищах» преподавали на родном языке: «Учение всем было бы внятнее; просвещение доходило бы до всех поспешнее, и одним поколением позже за одного латинщика нашлось бы двести человек просвещённых; по крайней мере, в каждом суде был бы хотя один член, понимающий, что есть юриспруденция или законоучение…»
А через сто лет?
Вспомним горькие слова Герцена:
«…Молодые философы приняли… какой–то условный язык, они не переводили на русское, а перекладывали целиком, да ещё для большей лёгкости оставляя все латинские слова in crudo, давая им православные окончания и семь русских падежей.
Я имею право это сказать, потому что, увлечённый тогдашним потоком, я сам писал точно так же да ещё удивлялся, что известный астроном Перевощиков называл это «птичьим языком». Никто в те времена не отрёкся бы от подобной фразы: «Конкресцирование абстрактных идей в сфере пластики представляет ту фазу самоищущего духа, в которой он, определяясь для себя, потенцируется из естественной имманентности в гармоническую среду образного сознания в красоте» («Былое и думы»).
«Из поколения в поколение передаются схоластические определения, разделения, термины и сбивают чистый и прямой смысл начинающего, закрывая ему надолго — часто навсегда — возможность отделаться от них» («Письма об изучении природы»).
Между прочим, у Герцена есть и верное объяснение этого. Он говорит о касте учёных, создавшейся ещё в средние века, и поясняет:
«Ученые хранили тогда науку, как тайну, и говорили об ней языком, недоступным толпе, намеренно скрывая свою мысль, боясь грубого непониманья. Тогда… звание учёного чаще вело на костёр, нежели в академию… С тех пор всё переменилось… но ревнивая каста хочет удержать свет за собою, окружает науку лесом схоластики, варварской терминологии, тяжёлым и отталкивающим языком» («Дилетантизм в науке»).