Исповедь - Жан-Жак Руссо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предложение это явилось в момент неблагоприятный, я не мог его принять, потому что с некоторого времени задумал совсем оставить литературу и в особенности – ремесло писателя. Все, что со мной произошло, совершенно отвратило меня от литераторов. А я на опыте убедился, что невозможно идти по этому пути, не поддерживая с ними отношений. Столь же опротивели мне и светские люди и вообще тот двойственный образ жизни, который я вел, принадлежа наполовину себе, наполовину кругам, для которых совсем не подходил.
Больше чем когда-либо я чувствовал – и притом на основании неопровержимого опыта, – что всякий неравный союз всегда невыгоден для слабой стороны. Имея дело с людьми богатыми и находящимися в другом положении, чем избранное мной, я, не держа открытого дома, как они, был в то же время вынужден во многом подражать им, и мелкие расходы, ничего для них не составлявшие, для меня были столь же разорительны, сколь и неизбежны. Иной едет, например, погостить к знакомым в деревню, – ему и за столом, и в спальне прислуживает собственный лакей, он посылает этого лакея за всем, что ему нужно; не имея никакого дела с хозяйской прислугой непосредственно, даже не видя ее, он дает ей на чай когда и сколько вздумает; а я – один, без слуги – всецело зависел от хозяйских слуг, расположения которых по необходимости должен был добиваться, чтобы избежать больших неудобств; являясь в глазах прислуги ровней хозяину, я должен был обращаться с ней, как его ровня, и одаривать ее даже больше всякого другого, потому что действительно гораздо больше нуждался в ней. Еще полбеды, когда слуг мало; но в тех домах, где я бывал, их было много, все чрезвычайные наглецы, плуты, народ очень расторопный в смысле угождения своим собственным интересам, – и мошенники эти умели сделать так, что я беспрерывно в них нуждался. Парижанки очень умны, но о таких вещах имеют самое превратное представление, и, желая поберечь мои средства, они меня разоряли. Если я ужинал в городе довольно далеко от дома, то хозяйка ни за что не позволяла мне послать за извозчиком, а приказывала заложить лошадей и отвезти меня домой; она при этом бывала очень довольна, что дала мне возможность сберечь двадцать четыре су на извозчика, и не думала о том, что я должен дать экю ее лакею и кучеру. Писала ли мне дама из Парижа в Эрмитаж или в Монморанси, она, жалея те четыре су, которые я должен был бы уплатить за доставку письма, посылала мне его со своим слугой; он приходил усталый, весь в поту, и я считал себя обязанным накормить его и дать ему экю, вполне им заслуженное. Предлагала ли она мне провести неделю-другую у нее в деревне, она говорила себе: «Все-таки бедный малый сэкономит за это время, еда ничего не будет ему стоить». Она не думала, что в течение этого времени я совсем не буду работать, что мои домашние расходы на хозяйство, квартиру, белье и одежду не прекратятся; что я буду платить цирюльнику вдвое дороже и что у нее мне придется тратить гораздо больше, чем у себя дома. Хотя я позволял себе такое скромное расточительство только в тех немногих домах, где имел обыкновенье гостить, оно тем не менее было для меня разорительно. Могу заверить, что я истратил не менее двадцати пяти экю в доме г-жи д’Удето в Обоне, где ночевал не более четырех или пяти раз, и более ста пистолей в Эпине и Шевретте за те пять или шесть лет, когда был там частым гостем. Эти расходы неизбежны для человека моего характера, не умеющего ни о чем позаботиться, ни к чему примениться, ни вынести вида угрюмого лакея, когда тот ворчит и прислуживает вам неохотно. Даже у г-жи Дюпен, где я был свой человек и оказывал слугам тысячу любезностей, от них я никогда не принимал ни одной услуги иначе как за деньги. В дальнейшем пришлось совершенно отказаться от этих маленьких трат, которых мое положение уже не позволяло мне делать; и тогда я еще сильнее почувствовал неудобство бывать у людей неодинакового со мной положения.
Будь еще такая жизнь мне по вкусу, я утешался бы тем, что обременительный расход оправдывается моими удовольствиями; но разоряться для того, чтобы скучать, было просто нелепо. Меня до такой степени тяготил подобный образ жизни, что, воспользовавшись свободным промежутком, который тогда у меня наступил, я решил не прерывать его и, совершенно отказавшись от большого света, от сочиненья книг, от всех литературных связей, замкнуться на весь остаток дней в узкой и мирной сфере, для которой был создан.
Доход от «Письма к д’Аламберу» и «Новой Элоизы» немного поправил мои финансы, сильно истощившиеся в Эрмитаже. В перспективе у меня было около тысячи экю. «Эмиль», за которого я принялся вплотную, когда кончил «Элоизу», сильно подвинулся вперед, и доход от него должен был по крайней мере удвоить эту сумму. Я задумал поместить этот капитал так, чтобы он давал мне небольшую пожизненную ренту, которая вместе с заработком от переписки позволила бы мне существовать, не прибегая к помощи писательского пера. У меня было еще два сочиненья в работе. Первое – это мои «Политические установления». Я проверил, в каком состоянии эта книга, и обнаружил, что на нее нужно потратить еще несколько лет труда. У меня не хватило мужества продолжать ее и ждать, когда она будет окончена, чтобы осуществить свой план. Итак, отказавшись от завершения этого труда, я решил извлечь из него то, что возможно, а все остальное сжечь; взявшись за дело горячо, я, не прерывая работы над «Эмилем», меньше чем в два года придал окончательную отделку «Общественному договору».
Оставался «Музыкальный словарь». Это была работа ремесленная, для денег, и ее можно было делать во всякое время. Я решил, что брошу ее или буду продолжать, как мне вздумается, – смотря по тому, окажется ли она необходимой для меня или излишней при собранных мною средствах. Что же касается «Чувственной морали», то этот труд, едва лишь намеченный, я совершенно оставил.
У меня был еще план: если удастся обойтись совсем без переписки, уехать куда-нибудь подальше – из-за наплыва посетителей жить близ Парижа было для меня очень дорого и приходилось поэтому тратить много времени на заработок. А для того чтобы не скучать в своем убежище, как скучает, говорят, всякий писатель, когда оставит перо, я приготовил себе занятие, которое могло бы заполнить пустоту моего одиночества и избавляло бы меня от искушения напечатать при жизни еще что-нибудь. Не знаю, что за фантазия пришла Рею, но он уже давно убеждал меня написать свои воспоминания. Хотя история моей жизни была до тех пор не богата событиями, однако я чувствовал, что воспоминания мои могут стать интересны той прямотой, которую я способен проявить в них; и я решил сделать их произведением единственным в своем роде, написать его с беспримерной правдивостью, чтобы в нем можно было увидеть душу хотя бы одного человека без всяких прикрас. Я всегда смеялся над фальшивой наивностью Монтеня:{385} он как будто и признает свои недостатки, а вместе с тем приписывает себе только те, которые привлекательны; тогда как я всегда считал и теперь считаю, что я, в общем, лучший из людей, и вместе с тем уверен, что, как бы ни была чиста человеческая душа, в ней непременно таится какой-нибудь отвратительный изъян. Я знал, что в обществе меня рисовали чертами, до такой степени непохожими на мои, а иногда и такими уродливыми, что, даже не скрывая ничего дурного в себе, я могу только выиграть, если покажу себя таким, каков я есть. Поскольку это невозможно сделать, не показав и других людей такими, каковы они есть, подобное сочиненье не могло бы появиться в свет ранее моей собственной смерти и смерти многих других, а это еще больше придавало мне смелости написать свою «Исповедь», за которую мне никогда не придется ни перед кем краснеть. И вот, решив посвятить свои досуги тщательному выполнению этой задачи, я принялся собирать письма и бумаги, которые могли направить или пробудить мою память, глубоко сожалея обо всем, что когда-то разорвал, сжег, потерял.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});