Отец. Жизнь Льва Толстого - Александра Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Болезнь затягивалась — разрешался фокус в одном месте, и немедленно обнаруживались хрипы в другом. Отец готовился к смерти и вся эта суета вокруг него казалась ему ненужной. Помню, как во время моего дежурства, когда мы с Буланже были в комнате, отец, обращаясь к нему, сказал:
«Что может быть прекраснее народного языка, вот вы послушайте: Зачал старинушка покряхтывать,
Зачал старинушка покашливать,
Пора старинушке под холстинушку,
Под холстинушку, да и в могилушку.
— Разве не чудесно? — спросил он, одновременно смеясь и глотая слезы. — Вот так и я: «пора старинушке под холстинушку». И так у них (у народа) это просто, естественно, без докторов, без всякого fuss'a»[122].4
А я не понимала, почему эти стихи вызывали умиление и восторг отца, мысль о могилушке и 17-летнем возрасте вызывала не восхищение, а слезы.
Ночь кризиса останется памятна на всю жизнь. Ходили, как мрачные тени, Таня с мужем, Сережа, Маша, помрачневшие Илья, Лев, Миша, Андрей, Маша. Мать не отходила от отца. Врачи явно нас избегали. Надежды у них почти не было. Только один земский врач Волков, увидав, вероятно, полное отчаяние на моем лице, ободрил меня. Никто не спал. Щуровский, Альтшуллер не отходили от отца, следя за сердцем. К утру нам сказали, что кризис миновал.
Теперь, когда отец стал поправляться, меня все чаще и чаще пускали к нему. Теперь уж я и по утрам помогала ему, расчесывала его мягкие волосы гребнем, умывала его, растирала его худые ноги. Отец не мог стоять на ногах и был так слаб и худ, что страшно было смотреть на него. Уже грело весеннее солнце. Отца сажали в кресло на колесах и подвозили к окну, чтобы он мог смотреть на море, на зазеленевшие сады.
И здесь, в Крыму, трудно было нам избавиться от назойливых посетителей. Приезжал на автомобиле писатель Сергеенко и повез отца кататься. Автомобилей было еще очень мало в России и это событие всех очень взволновало, особенно когда отец решился на нем поехать.
Один раз из Ялты приехала целая компания «посмотреть» на Толстого. Им сказали, что Лев Николаевич болен и никого не принимает. Но они так слезно умоляли, что, наконец, моя мать смилостивилась и отца выкатили к окну в его кожаном кресле.
«Лев Николаевич, — начал один из посетителей. — Мы так счастливы, мы так хотели познакомиться с великим писателем земли русской… Кто же не читал ваших бессмертных произведений «Войну и…»».
Но ему не суждено было кончить. Из задних рядов, усиленно работая локтями, выкатилась маленькая, толстенькая дама. Она подбежала к Толстому, схватила его руку и начала с силой ее трясти. «Лев Николаевич, наш дорогой, обожаемый. Ах, как я взволнована… Я читала ваше бессмертное произведение «Отцы и дети»…»
«Детство и отрочество», «Детство и отрочество», — подсказывали ей громким шопотом сзади.
«Ах, не приставайте, пожалуйста, — отмахнулась толстушка. — Я и «Детство и отрочество» читала, конечно, но «Отцы и дети», — она сложила толстые ручки на груди и закатила глазки: — потрясающее, незабываемое впечатление»…
Мы все разразились громким хохотом. Отец едва едва сдерживался. Посетители были смущены.
2 февраля отец просил Машу записать в дневнике следующую мысль: «Огонь разрушает и греет. Также и болезнь. Когда здоровый, стараешься жить хорошо, освобождаясь от пороков, соблазнов, то это делаешь с усилием и то как бы приподнимаешь одну давящую сторону, а все остальное давит. Болезнь же сразу приподнимает всю эту грязную чешую и сразу делается легко, и так страшно думать, что, как это знаешь по опыту, как только пройдет болезнь, она опять наляжет всей своей тяжестью».
Но, даже когда он начал постепенно поправляться, мысли о смерти не покидали его. 21 марта он записал в дневнике: «Выхожу из этой жизни по воле Того, Кто мне дал ее, спокойно отдаюсь ей, зная ее только как источник высшего блага — жизни».
В середине февраля я заболела каким–то странным, но серьезным желудочным заболеванием с сильным жаром и большой слабостью- Отец теперь лежал в большой комнате с террасой наверху, я лежала рядом. Мать тосковала. Ей хотелось поехать в Москву, послушать концерты. Несмотря на то, что она самоотверженно ухаживала за отцом, делала все, что она могла, чтобы выходить его, душевная жизнь их шла врозь.
Понемногу отец начал диктовать. «Предстоят работы, — писал он в дневнике 21 марта, — 1) Добавления, 2) об истинном значении христианства, 3) к духовенству, 4) к молодежи». Он продиктовал письмо к Николаю Михайловичу о проекте Генри Джорджа, обдумывал статью по поводу жестокого подавления крестьянского движения в Харьковской и Полтавской губерниях, писал письма.
Родные стали разъезжаться — Таня с мужем, Андрей с семьей. Софья Андреевна радовалась, что мы скоро выберемся из ненавистного ей Крыма. Я встала, опять стала понемногу помогать отцу. Стояли яркие весенние дни, отцвел миндаль, зацвели розы, магнолии. На душе было радостно, но радость эта продолжалась недолго. Отец опять почувствовал себя плохо: жар, боли в животе. Врачи поставили диагноз: брюшной тиф. Снова приехали Таня, Илья, Буланже. Снова надежда сменялась отчаянием. Казалось, что измученный организм не выдержит новой тяжелой болезни.
Брат Сергей не отходил от отца. Отец сказал матери: «Вот удивительно, никак не ожидал, что Сережа будет так чуток, так внимателен», — и голос его задрожал от слез.
К концу второй недели опасность миновала, отец стал поправляться, появился аппетит, ему захотелось на воздух, на солнце. Сестры, Илья, Буланже уехали, остался Сережа, с которым мы за это время очень подружились. Отец постепенно возвращался к жизни, стал писать, читать журналы, принимать посетителей. Мы снова стали возить его кататься по окрестностям на лошадях, иногда с Сережей и служащим Ильей катали его в кожаном кресле по горизонтальной тропе в имении великого князя Ай—Тодор.
Один раз мы с Буланже повезли отца в коляске к морю, в Олеиз. Море было тихое, спокойное, прибои узкой белой полоской пенился у берега. На якоре стояли турецкие рыбачьи лодки. Буланже подошел к туркам и о чем–то сговаривался с ними. «Лев Николаевич, хотите покататься по морю?» — спросил он отца. Я запротестовала: отец еле ходит, и вдруг пуститься с ним в открытое море с едва говорящими по–русски, одетыми в странные одежды и фески, незнакомыми турками. Но отец обрадовался — он любил необыкновенные приключения.
Его уложили на палубе на турецком ковре, на разноцветные восточные подушки, и не успели мы оглянуться, как перед нами открылся южный берег, величественный Ай—Петри, царящий над лиловато–серой Яйлой. Гаспра с ее башнями, белый, в мавританском стиле, дворец Дюльбер, Юсуповское имение Кореиз — показались нам маленькими точечками. Нам было очень весело, но немного страшно. Когда же мы вернулись домой, то как провинившиеся дети боялись сообщить матери про наше путешествие.