Ленинград — срочно... - Валерий Волошин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На том кончаю. Ежеле жив и получишь весточку, то черкни пару слов Настеньке Гуренович, с которой ты же-ниховался. Помнишь? Она учительша, в Волхове, живет по улице Комсомольской, 14. А я при школе в сторожах. Жду ответа, как соловей лета.
Твой дядя».Вовсе бы их не знать, но… 1 октября. Порт ОсиновецТолпа эвакуируемых рвалась на баржу, но образовавшаяся у трапа пробка застопорила проход. Крики, плач детей, возгласы, призывающие к порядку, — все смешалось. Военврач Казакова, вконец отчаявшись, чтобы как-то угомонить отплывающих, среди которых были и семьи офицеров батальона (а их ей надо было посадить на баржу в первую очередь), подбежала к капитану транспорта и с мольбой в голосе выкрикнула:
— Ну, сделайте чего-нибудь!
Капитан, рыжеусый дядька в брезентовом плаще и лихо заломленной фуражке с золотистым «крабом», был в не меньшей степени озабочен, он в который раз поднес ко рту рупор и сипло забухтел:
— Гражданочки, гражданочки! Успокойтесь, всех погрузим. Всех! — Потом он обреченно опустил руки и пожаловался Казаковой: — Да разве с вами, бабами, сладишь! Во-он войско какое прет, в щепу судно разметелят. Хотя бы пару мужиков на подмогу!
Казакова кинулась к грузовику, на котором вывозили из Ленинграда эвакуируемых, резко отворила дверцу. Сидящий за рулем круглолицый красноармеец, углубившийся в чтение письма, от неожиданности вздрогнул, спешно смял исписанный крупным почерком листок. Но Нина не обратила на это внимания, приказала:
— Выходите, Заманский! Могли бы и сами догадаться, что нужно помочь людям!
Шофер с готовностью засуетился, но вылезать из машины не торопился: долго возился с ключом зажигания, что-то засовывал в карман брюк, приговаривая: «Сейчас… сейчас… Я сейчас…» Однако к барже побежал трусцой. Казакова еле успевала за ним. Он попытался было с ходу ввинтиться в «кучу-малу» у трапа, но только внес еще большую сумятицу. «Куда прешь! — посыпалось из толпы. — Бугай, детей задавишь! Помогите, душат!»
Заманский беспомощно уставился на Казакову.
Экипаж баржи, в который, кроме капитана, входили одни юнги-подростки, просто не знал, что делать, как навести порядок. И вдруг… музыка. Она неожиданно зазвучала на пристани. Торжественно-тревожная. До боли знакомая. Шопен?.. Да, звучало «Скерцо» великого композитора.
Оторопелая толпа расступилась, покорно притихла, и Нина увидела покосившийся пыльный рояль. Его, видно, бросил кто-то из эвакуируемых, хотя, наверное, дорог был ему этот инструмент, коль довез его до самой пристани. А теперь сидела за ним, примостившись на чемодане, хрупкая девчушка. Холодный ветер с Ладоги трепал ее легкий плащ, пышные льняные волосы, выбившиеся из-под берета, — точно хотел согнуть девушку. Но аккорды жаворонком взлетали ввысь, потом вдруг стремительно падали вниз. Борьба, страсть — об этом рассказывала музыка. И о победе.
Люди медленно поднимались по трапу на судно. Нет, это не были отчаявшиеся беженцы, оставляющие город на произвол судьбы. Они были спокойны, они словно бы говорили родному городу: «До свидания! Мы верим, что вернемся!»…
Опустела пристань. Баржа, отдав швартовы, медленно выходила из порта. Лишь светлая девушка продолжала играть. Нина спохватилась:
— А как же вы?! — остановила она пианистку. — Вам ведь надо было отправляться вместе со всеми!
Девушка грустно улыбнулась:
— Никуда я не поеду. Передумала.
— Но, наверное, есть решение о вашей эвакуации?!
— Кто мне запретит остаться! Я коренная ленинградка! — девушка смерила Казакову пристальным взглядом.
«Да, эта уж если что-то решит, то твердо», — с уважением подумала Нина. Что-то в облике маленькой пианистки показалось ей знакомым. Где-то она уже видела этот вздернутый носик, миловидное лицо, искристые глаза, как вода Ладоги.
— Как вас зовут? — спросила она девушку.
— Света… Света Полынина.
— Так я же была на вашем концерте в консерватории! — вспомнила Нина. — На вечере Шопена. Играли молодые исполнители.
— Как давно это было! — вздохнула пианистка.
— Хотите, я вас подвезу до Ленинграда? — предложила Казакова.
— А вы не могли бы взять меня в вашу часть… Чтобы я так же вот, как вы?..
— Нет, — покачала головой Нина, — этого я сделать не могу.
— Понимаю… Тогда я останусь, еще поиграю, — вздохнула девушка и снова присела к роялю…
Нина тряслась в машине по булыжной дороге и думала о девушке-пианистке, вдохновенно игравшей чудодейственную музыку. Она вспомнила и Осинина. Да, именно на том концерте в консерватории они познакомились. Нине сначала показалось, что военный, случайно оказавшийся в кресле рядом и донимавший ее вопросами: «Нет ли у вас программки?.. А кто сегодня играет — студенты или маститые?..» — обычный ухажер, ищущий необременительных знакомств и приключений. Но что-то помешало ей отшить его. То ли обескуражило честное признание: «В музыке я ни бум-бум, но очень хочу научиться ее понимать», — то ли подзадорило желание показать свое превосходство над молодым человеком, который не отличает Моцарта от Шопена. Позже ей стало стыдно. Она поняла: Сергей хоть и дилетант в музыке, но зато достаточно воспитан и образован. О чем бы они ни говорили, когда Осинин провожал ее после концерта, все лишь подчеркивало его эрудицию.
Они назначали друг другу свидания не часто, но Нине было всегда интересно с Сергеем. Чувствовала, что он небезразличен ей. Уезжая в Куйбышев, расставалась с Осининым с сожалением и грустью… И вот вдруг такая неожиданная встреча!..
«Может, это судьба? — подумала Нина. Но тут же возразила себе. — Служим в одном батальоне, а видимся от случая к случаю. И Сережа какой-то другой, замкнутый, боится подойти. Когда с рассеченным лбом приехал с Пулковских высот, на меня и не глянул. А через день — его и след простыл. Нет, не нравлюсь я ему. Правда, при первой, той встрече обрадовался ведь, сама видела. Просил подождать после собрания. А выскочил из казармы словно ужаленный, промчался мимо. Интересно, что ему тогда мог сказать Бондаренко?»
Припомнился вечер, когда от бомбежки в Ленинграде вспыхнули Бадаевские склады. Она тогда подбежала к Осинину, который вместе с другими офицерами стоял на площадке перед штабным бараком и смотрел на зарево, и он не отодвинулся от нее… Но тут вышел на крыльцо комбат. Заметив их вместе, он позвал Осинина в штаб. «Может, и в самом деле Бондаренко наговорил что-нибудь Сереже? Чушь. Наговаривать-то нечего. А капитан ко мне относится хорошо, всегда приветлив…»
Заманского, крутившего баранку, охватило беспокойство: «Почему врачиха задумалась, ни слова не скажет? И не спит, холера ее возьми. Неужто заметила, как я дернулся и смял писульку от дядька? А теперь гадае, к чему це?.. Дурень, дурень ты, Павлуха. Все боишься, заячья твоя душа. А чего бояться?! Подумаешь, письмо… Но я никому не казав про дядька, он сам об этом просил… — опять засомневался Заманский. — А узнают, шо сбрехал, потянут ниточку — сразу к стенке!»
Заманского аж передернуло от страха. Он искоса посмотрел на Казакову, кашлянул.
— А гарно, товарищ военврач, музакантша женок утихомирила! — начал он издалека.
— Что? — встрепенулась Казакова. — Ах да, — устало кивнула и отвернулась. Но Заманский, как бы не заметив этого, продолжал:
— От ведь, туточки все разом кинулись на баржу. Подождать не могли трошки. Не дали письмо прочесть, — Заманский глянул на Казакову. Но та не шелохнулась.
«Прикидывается, что вымоталась, иль взаправду не оклемалась? Иль затаилась, стерва. Не поймешь це бабье. Не-е, зараз послание дядька геть за окно, от греха подальше. — Заманский сунул руку в карман, нащупал бумажный комок. Но тут вспомнил: адрес! Какой-то Настеньки, которую знать не знал. «Ей же отвечать треба!.. А може, всех их к чертям послать? Не нашла меня писулька…»
Перед глазами Заманского явственно запрыгало ощерившееся в ухмылке дядькино лицо с клювастым носом. Послышалось вроде бы его шипенье: «Щенок, опять в штаны наложил. Найду, сверну шею, як той птычке!» И он выдернул руку из кармана, точно обжегся. Протер глаза, словно отгоняя наваждение. «Нет, с дядькой шутки плохи», — решил он.
Больше всего на свете Павел Заманский боялся умереть. С самого детства поселился в нем страх перед смертью. Мать умерла, держа его, трехгодовалого, на руках. Сидела ласкала Павлушу и вдруг откинулась, схватилась рукой за сердце, а он, не понимая, что случилось, теребил, звал: «Мамо, мамо!» И жутко испугался.
А может, его напугал батько, гроза Ошмянки, правая рука сельского старосты. Оттого, что новая власть лишила его права помыкать людьми, запил он и сек его, Павлуху, за дело и без дела, приговаривая: «Убью, гаденыш!..» Но батька самого убили в пьяной драке.
Рос Павел с бабкой Степаньей, маминой матерью, тихой и набожной. Собой был приметен, крепко сложен. Девчата с надеждой зазывали его на хороводы, приветливо улыбались при встречах. Приглянулась и ему дочка соседа. Но тут на пути стали хлопцы-соперники. Слово за слово — пошли в ход кулаки. И он убежал. Когда бабка прикладывала примочки к синякам, кляня на чем свет стоит решительных парубков, его душу опять сковал страх: «Ведь могло случиться як с батьком! Нет, к лешему девок, проживу без них».