Ищейка - Вирджиния Бокер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но эта неловкость – ерунда по сравнению с тревогой, что под салфеткой рука начинает заживать, рана с каждой секундой зарастает.
Джон закрывает дверь, останавливается, потом подходит ко мне, садится рядом, матрас под его весом прогибается, и меня наклоняет к Джону. Мы так близко, что соприкасаемся плечами. Он смотрит на меня нерешительно, потом берет за руку.
– Давай посмотрим.
Снимает окровавленную салфетку.
– А я-то думала, это магия, – говорю я наудачу.
– Что – это?
– Тарелки. Там, в столовой. Пока ты мне не сказал про Гастингса, я думала, это магия.
– А-а. Да, наверное, это так и выглядит. – Он берет с подноса пинцет. – Возможно, Николас может проделывать такое. Но не стал бы тратить энергию, тем более сейчас. Не двигайся.
Он вынимает первый осколок стекла. Я задерживаю дыхание, изо всех сил желая, чтобы рана не спешила заживать. Хотя бы не прямо у него на глазах.
– А почему? – Мне вспоминается лицо Николаса, серое, осунувшееся. Зелья, которые он все время пьет, последнее заклинание, которым он воздействовал на меня во Флите – не сработавшее заклинание. – Потому что он болен?
Джон не отвечает, продолжает обрабатывать мою руку. Но я не замолкаю:
– А что с ним? Ты не можешь его вылечить? В смысле, раз ты смог вылечить меня, а у меня была тюремная горячка, почему же его не можешь? Ведь нет ничего хуже тюремной горячки. Разве что чума, но у него же нет чумы, я бы заметила. Или потовая лихорадка? Да нет, тогда он бы уже умер…
Я знаю, что трещу без умолку. В любую секунду он может заметить, что здесь что-то не то. Что рука порезана не настолько сильно, как ожидалось. Два и два он сложить сумеет, и как только сделает это, мне придется его убирать. Почему-то кажется, что радости мне это не доставит.
– Это не болезнь. По крайней мере, не болезнь в том смысле, в каком понимаешь ее ты, – наконец отвечает Джон. Отложив пинцет, он взялся за травы, крошит их в кипяток. Не могу поверить: кажется, он вообще ничего не заметил. – Это проклятие.
– Николас проклят?
Я удивлена, хотя, наверное, зря. Николас вряд ли мог бы стать главой реформистов, не нажив себе при этом достаточного количества врагов.
– Да, от этого он и болеет. С виду это напоминает пневмонию. Что тоже было бы достаточно плохо. А по сути все гораздо хуже. Проклятие съедает его. Кое-что, конечно, я могу сделать, чтобы улучшить его самочувствие, но снять проклятие не в моих силах. – Он осторожно берет мою руку и бережно погружает ее в воду. Вода пахнет мятой, от нее кожу приятно покалывает. – Если проклятие не снять, оно в конце концов убьет его.
Если Николас умрет, движение реформистов, вероятно, умрет вместе с ним. Бунты и протесты сойдут на нет, жизнь вернется в привычную колею. Что является нормальным состоянием для всех, кроме Николаса, реформистов да ведьм с колдунами, горящих на кострах, насколько я понимаю.
И кроме меня.
Я знаю, что Джон за мной наблюдает, ощущаю свою руку в теплой покалывающей воде, помню, что он еще держит ее там – длинные пальцы слегка охватывают мои, которые поменьше.
– Сочувствую, – говорю я, потому что ничего другого не могу придумать. – Я вижу, ты очень ему предан. Все вы. Твой отец… – Я осекаюсь при виде его неожиданной улыбки во весь рот. – Что такое?
– Просто когда фраза начинается словами «Твой отец», она обычно ничем хорошим не кончается.
Я на это улыбаюсь – не могу сдержаться.
– Извини, – продолжает он. – Так что ты хотела сказать?
– Ничего особенного. Никогда не слышала, что на свете есть реформисты-пираты.
– А! – Джон вынимает из воды мою и свою руки и отряхивает свою. – Он единственный в своем роде – по крайней мере, насколько я знаю. Пираты ведь обычно не интересуются политикой.
– Наверное, нет, – соглашаюсь я. – А когда он вступил в реформисты? И почему?
Он отвечает не сразу.
– Примерно три года назад. Понимаешь, как раз все начало меняться к худшему. Малькольм только что стал королем, Блэквелл только что стал инквизитором. Тринадцатую Скрижаль только-только создали. Казни еще не начались, но ждать оставалось недолго.
Я глотаю слюну и жалею, что затронула эту тему.
– Пиратство в любом случае не самая безопасная профессия. Он много путешествовал, уходил из дома на недели и месяцы. И бросил это дело. Решил, что небезопасно оставлять нас одних, пока обстановка не изменится к лучшему.
Он замолкает, берет бинт. Смотрит вниз, взгляд остановился на моей руке, но глаза отсутствующие. Они где-то далеко-далеко за пределами этой комнаты. Интересно, кого он имеет в виду под словом «нас»?
– Как известно, лучше не стало, – говорит он наконец. – Отец хотел помочь реформистам сопротивляться, но они не считали, что ему можно доверять. Он хороший человек, мой отец. Немножко странный, спору нет. Но все равно хороший. Николас это увидел в нем, когда не видели другие.
– И сейчас он реформист.
– Убежденный, – кивает Джон. – Николас так действует на людей, сама знаешь. Он хочет изменить положение вещей, желает людям добра, стремится вернуть страну к тому, какой она была раньше, закончить то, что начал отец Малькольма. И люди верят, что эта работа как раз для него. Верят так, что готовы свои жизни отдать ради его успеха.
– А не наоборот?
Не успела сказать, как тут же пожалела.
– Что это должно значить? – спросил Джон. В его тихом голосе прозвучала резкая нотка.
– Сама не знаю.
– Знаешь.
– Да я просто… – Я встряхиваю головой. – Вот ты говоришь, Николас желает людям добра. Но все, что он делает сейчас, – помогает им взойти на костер. – Джон прищуривается, но я продолжаю: – Магия – это против закона, и ты это знаешь. За нее ты расплачиваешься жизнью, и все равно занимаешься ею. Мне кажется, если бы он действительно хотел тебе добра, то заставил бы тебя перестать.
Джон встает так резко, что толкает стол и чуть не опрокидывает кувшин с вином. Не глядя, протягивает руку и успевает его подхватить.
– По-твоему, когда Николас привел меня к тебе, пребывающей в кашле, ознобе, горячке и при смерти, лучше было бы мне ничего не делать? Стоять и смотреть, как ты умираешь, каждую минуту зная, что я могу что-то сделать, и при этом не делать ничего?
– Я не это хотела сказать.
– По-моему, ты хотела сказать именно это. – Он досадливо трет ладонью подбородок. – Магия – это не то, что ты можешь делать, а можешь не делать. Магия – это часть тебя самого. Ты либо с ней рождаешься, либо нет. Можешь ее использовать полностью, как я или Файфер, можешь делать вид, что понятия не имеешь о ней. Но избавиться от магии ты не можешь. – Он печально кивает. – Я использую ее на благо людей. И потому не перестал бы, даже если бы мог.
Я тут же вспоминаю ведьм и колдунов на площади, на кострах. У него сейчас точно такое же выражение лица: гнев, вызов – и печаль почти безнадежная.
– А ты сама? Тебя же арестовали, найдя травы. – Он смотрит на меня, не отводя глаз, и я тут же понимаю: он знает, для чего они мне понадобились. – И если бы Николас не пришел за тобой, не освободил бы тебя, пустив в ход магию, ты бы умерла. Не на костре, так от горячки. Тебе это кажется справедливым?
– Какая разница, что мне кажется, – отвечаю я. – Магия – против закона. Я получила именно то, что заслуживала.
Джон идет к окну, отодвигает штору. На улице уже совсем темно. Он долго стоит, глядя в окно. И наконец говорит, не оборачиваясь:
– Там, внизу, ты говорила, что потеряла обоих родителей. Не расскажешь ли, что с ними случилось?
– Чума. Сперва отец, через несколько дней мать. Мне тогда было девять.
Вот так я и познакомилась с Калебом. Чума убила и моих родителей, и его, и еще миллионы людей, и это было самое жаркое лето и самая страшная вспышка чумы на людской памяти. Она разразилась в скученных жарких городах и стала бушевать, убивая молодых и старых, бедных и богатых, а потом вырвалась из городов наружу. Не прошло и недели, как она частым гребнем проредила население Энглии, оставив детишек вроде нас с Калебом выживать как получится.
Когда я впервые его увидела, мне подумалось, что я сплю. Я уже давным-давно никого не видела – по крайней мере, живых людей. Казалось, что я осталась последним человеком на всей земле. Воды было мало, еда исчезла давным-давно. Выжила я, питаясь травой, корой и уцелевшими кое-где цветами, и мечтала – не раз, – чтобы они оказались ядовитыми и положили конец моим мучениям.
Когда Калеб меня нашел, спеша на краденом коне мимо моего дома в столицу просить работы, я пребывала в жутком виде. Тела отца и матери все еще лежали в доме, жара и вонь от их разложения выгнали меня жить на улицу. Калеб приблизился, говоря тихо и спокойно, как с раненым зверьком. Я была покрыта пылью и грязью, копалась в земле, подъедая остатки сырых овощей, которые смогла вырыть в огороде. Помню, как я завопила и кинула в него недогрызенный корень пастернака. Разум чуть теплился в моей больной головенке.