Долгая и счастливая жизнь - Рейнольдс Прайс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Роза, познакомься с моим летчиком, — сказала Уилли. Розакок взглянула на летчика. — Это Розакок Мастиан, а это мой мальчик, Хейвуд Бете, я прилетела на его самолете.
Розакок протянула ему руку и сказала:
— Здравствуйте.
— Доброе утро, — ответил он, — но мое дело — металлолом, а летать — это просто хобби.
Уилли Дьюк помахала рукой гаптоновским девчонкам во дворе, своим племянницам, и сказала (не глядя на Розакок):
— Я думала, Уэсли все-таки придет сюда, ведь он столько времени не был дома.
— Да? — сказала Розакок и огляделась по сторонам, будто только что заметив его отсутствие.
— Может, он еще отлеживается после нашей посадки на пастбище, — сказал Хейвуд Бете.
— Да ну, — отмахнулась Уилли Дьюк. — Уэсли ничем не проймешь, верно, Роза?
— Пожалуй.
Хейвуд захохотал:
— Его-таки проняло вчера, когда ты уговорила меня не приземляться в Уоррентонском аэропорту.
— Ничего его не проняло, — сказала Уилли Дьюк. — Просто с ним не было его милашечки, чтоб похвастаться, как я тобой. — И она крепко стиснула руку Хейвуда.
Розакок бросила взгляд в сторону машины, где ждало ее семейство, потом поглядела на солнце.
— Пригревает, — сказала она. — Пожалуй, пора домой. И когда же вы все улетите?
— Мы с Хейвудом — нынче днем, это точно. А вот насчет Уэсли — не знаю. На понедельник он взял выходной, так что, может, останется, а может, и нет.
— Ну, удачной вам посадки, — сказала Роза и пошла к своим — сейчас она проедет с ними недолгий путь до дому. Майло гнал машину быстро, как только мог, и никто ни словом не перекинулся, даже когда они проезжали мимо вишневых деревьев мистера Айзека и его пруда, который усох под летним солнцем, но сейчас его голубизна была такой густой, что казалось, можно пройти по воде, как Иисус, и не потонуть. Но когда они вышли из машины у дома, Мама обняла Розакок за талию и почти насильно заглянула ей в глаза.
— Роза, пойди полежи немножко. Тебе не обязательно садиться за стол.
Розакок дернулась как ужаленная, вырвалась из Маминых рук и побежала мыть руки перед обедом.
И какое-то время за столом все шло ладно и мирно. Было много смеху над молодчиком Уилли Дьюк. Мама сказала:
— Он и точно богатый. Он не дал ни цента, когда обходили с тарелкой.
А Майло сказал:
— Богатый или бедный, а она его крепко держит — и за то место, которое надо.
Но Розакок все это, в общем, устраивало. Уилли Дьюк Эйкок — это еще не самое худшее, и, как видно, домашние понимали ее состояние и относились к нему с уважением, даже Майло, но Сисси, которая сошла к обеду много позже и не знала о том, что было в церкви, и съев, сколько могла, вдруг ляпнула:
— Я думала, ты пригласишь Уэсли обедать.
Розакок уставилась в свою тарелку.
— Да иди ты, Сисси! Как это мы могли его пригласить, почтового голубя послать, что ли? — сказал Майло.
— Извиняюсь, — сказала Сисси. — Просто я думала, он будет в церкви и придет сюда с вами — недаром же твоя мама полночи жарила и парила это роскошное угощение.
— Сисси, — медленно заговорила Мама, — Уэсли не баптист, как ты сама бы догадалась по его имени, если б капельку подумала.
— Ага, — сказал Майло, — только он в церковь ходил как миленький, когда интересовался знакомыми баптистами.
— Наверно, он был в методистской церкви со своей матерью, — сказала Мама. — И правильно.
И тут в первый раз заговорила Розакок.
— По-моему, это совершенно не ваше дело.
— Знаешь, плакучая ива, — сказал Майло, — ты бы на себя поглядела — сидишь серая, как зола, — тогда сама бы поняла, что пора кому-то взять хорошую дубинку да вправить ему мозги.
— Кому-то, да не тебе, — сказала Розакок. — Я со своими делами сама справлюсь.
— Дерьмово ты с ними справляешься, вот что. Он прилетел в субботу вечером. Ты его не видела — сколько? — два месяца. А он даже на глаза тебе не показался и сидит сейчас у себя на веранде, меньше чем в трех милях отсюда.
— Ладно, — сказала Розакок, — раз уж тебе так неймется, научи меня волшебному слову, чтоб он сию минуту очутился здесь в свадебном костюме.
— Тебе не волшебное слово нужно.
— А что же? Я старалась, бог свидетель.
Сисси, видя, что без всякого злого умысла оказалась зачинщицей всего этого, толкнула Майло в бок и сказала:
— Заткнись.
Но Майло уже разошелся.
— Тебе бы маленько перенять у Сисси ее способ. — Повернувшись к Сисси, он ухмыльнулся, а она оттолкнула стул и вышла из комнаты.
— Сисси, иди расскажи Розе, как тебя дядя научил охмурить беднягу Майло.
— Майло, — заорала Сисси из гостиной, — я тебя по-честному получила, и мой дядя тут ни при чем!
Из-за кусточка жарким летомТы покажи ему и то, и это,—
пропел Майло.
— Майло, вон из-за стола, — сказала Мама, а Розакок помчалась по лестнице в свою комнатенку.
Желтый солнечный свет заливал полкомнаты, и Розакок первым делом задернула занавески, и, затемнив окно насколько возможно, стала посреди комнаты и начала раздеваться. Она осмотрела каждый шов, проверила каждую пуговку на платье — крепко ли держится, потом подошла к высокому платяному шкафу и повесила его в самый темный угол, словно похоронила навеки. Она сняла с руки часики, подошла к печке и положила их на полку (но старалась в это время не смотреть на прислоненную к стенке фотографию), сбросила туфли, стоя, стянула чулки и просмотрела на затемненный свет — не спустилась ли где петля. А потом бросилась на кровать и в первый раз заплакала по Уэсли. Но слезы скоро иссякли, и злость тоже, и после них не осталось ничего. Просто ничего. Она даже думать не могла. Еще девчонкой, когда на нее нападала грусть, она, бывало, зажмуривала глаза и переключала мысли на будущее, стараясь представить, как она будет жить через месяц или в старости, и сейчас она попробовала сделать то же самое. Но ничего не вышло. Она не могла сейчас думать о том, что будет впереди, не только через месяц или лет через двадцать пять, но даже через час или завтра (а завтра — понедельник и работа). Она повернулась на спину и уставилась в потолок, где было желтое пятно, похожее на козлиную голову. Папа говорил, что наверху, на чердаке, он когда-то держал козлов и это пятно от козлиной мочи. Шутил, конечно. Все кругом только и знают что шутят. И она сказала вслух: «Как мне быть с Уэсли Биверсом? Ведь это не шутка». Второй раз она об этом спрашивала, а получила один-единственный ответ — шутку-прибаутку, которую спел ей Майло, она до сих пор звучала у нее в ушах. Майло — самый близкий ее взрослый родственник (Рэто, тот растет пока только от шеи вниз), и он ей спел такие слова.
Чтобы отвязаться от них, она стала прислушиваться к единственным звукам в доме, долетавшим в ее комнату, — на веранде Сестренка во весь голос разыгрывала с бумажными куклами одну из своих любимых сцен. Кукла-дочка, ходившая на работу, вечером пришла домой и сказала матери, что у нее в голове вши. И кукла-мать кричала: «Ты моя собственная плоть и кровь, и ты посмела завести вшей!» Хуже этого Сестренка ничего не могла себе представить. Розакок хотела было высунуться из окна и сказать Сестренке, чтоб она, если можно, говорила потише, а лучше спела бы песенку, но тут распахнулась дверь и в комнату вошла Мама, сбив по пути деревянные плечики для платья.
Розакок села на постели и прищурилась, стараясь сделать вид, будто спала.
— Мама, я же всех просила не входить без стука.
— Не выводи меня из себя, — сказала Мама, — дай хоть слово сказать. Я столько ступенек одолела, чтоб поговорить с тобой.
— О чем это?
— Вот, хочу показать тебе одну старую карточку, я ее нашла, когда разбирала Папин комод.
Розакок бросила на нее взгляд, говоривший: «Неужели же нельзя с этим подождать?», но Мама слегка отдернула одну занавеску и стала возле кровати. Розакок взяла в руки твердую порыжевшую фотографию. На ней было два мальчика в уморительно длинных, низко подпоясанных летних костюмчиках, они стояли на молу, у железной решетки, на фоне моря. Старшему мальчику лет десять, белые чулки до колен, волосы светлые, острижены под горшок и закрывают пол-лба. Глаза широко открыты, белки почти что целиком видны, а рот прочеркивал лицо совершенно прямой полоской. Он не хмурился, но и не улыбался. Он просто весь напрягся, словно хотел выразить что-то страшно важное, но фотоаппарат не уловил этого — по крайней мере в тот день. Рядом, держась за его руку, стоял мальчик поменьше, лет семи, и смеялся. Он так смеялся, что лицо его получилось смазанным, и только американский флажок в его правой руке вышел довольно четко, да и тот, как видно, колыхался.
— Кто это? — спросила Розакок.
— Старший — твой отец.
— Бог ты мой, — проговорила Розакок и перевернула фотографию. Сзади было написано: «Океанский Кругозор, июль 1915». — В первый раз так ясно вижу его лицо.