Красное золото - Виталий Олейниченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Товарищ комиссар Сапкин до этого не додумался и додуматься не мог — по той причине, что вряд ли в жизни своей держал в руках что-либо крупнее ассигнации в десять рублей, а пролетарское бытие, как известно, подразумевает не очень развитое сознание (не без исключений, разумеется). Он просто не в силах был себе представить такого количества золота: товарный вагон, два десятка телег, бог знает сколько ящиков, как не может обычный человек, наш современник, реалистично представить пятимерное пространство.
А я могу. Ну, не пятимерное пространство, конечно, а вагон золота. Потому что — историк, и знаю, что в гражданскую войну оно по всей Руси не то что вагонами — эшелонами каталось. Как и в наши дни, впрочем. Только теперь без вагонов обходятся. Теперь для этого компьютер есть. И Интернет. И оффшор всяческий. И лобби в парламентах всех мастей, от Государственной Думы Российской Федерации до Палаты Лордов хутора Свинопуково. Потому что нет на белом свете ничего принципиально нового — все уже было когда-то. Потому как неизменна людская сущность, а меняется только календарная дата, внешний антураж и место действия…
А поскольку имелось много фактически бесхозного золота, имелось, само собой, и множество людей, его стороживших и прятавших (на свои меркантильные нужды, естественно), и было еще больше людей, за ним охотившихся, и одни убивали других, чтобы — концы в воду, и находили оставшиеся без хозяев ценности, и перепрятывали, и в свою очередь погибали, открывая дорогу все новым и новым страждущим. И становилось это золото из желтого — алым. Пурпурным. От крови, за него пролитой…
С завтрашнего дня архив закрывают на месячные каникулы, чтобы привести в порядок «Дела», переснять на микрофильмы обветшавшие документы, рассортировать описи, дать отдохнуть Анне Генриховне, откачать воду из туалета и осуществить прочую необходимую для существования и деятельности архива работу.
Месяц! Целый месяц мне придется, изнывая от нетерпения, исправно ходить на работу, водить по полупустым залам родного музея группы ничем не интересующихся насильно сюда загнанных школьников.
И ждать.
Вообще-то, я люблю свою работу. Люблю водить экскурсии, рассказывая о вещах неизвестных и о вещах вроде бы и известных, но если представить их в каком-то новом ракурсе, становящихся вдруг совершенно новыми и непознанными. И еще за то, что работа эта научила меня ощущать живую связь времен: действительно, я чуть ли не физически чувствую эту незримую нить. Когда сижу в полутемном зале архива и перелистываю ветхие листы дневников, приказов, хозяйственных записей и писем людей, давным-давно ставших тенями, я начинаю слышать их голоса — живые, спорящие, прокуренные мужские и нежно-томные женские. Я участвую в их дискуссиях, разрешаю их споры, восторгаюсь их наивными, но искренними стихами, их трепетным («…и истинно скучаю по Вам, друг мой, Никитушка…», «…люблю и безумно хочу быть подле Вас, Душа моя, однако обстоятельства службы моей таковы, что…») отношением и неподдельным интересом друг к другу — без лицедейства, фальши и клишированных пошло-безграмотных оборотов современной речи и переписки («…короче, братан, я тута типа влетел конкретно, в натуре…»), вызывающих лишь недоумение и брезгливость…
Чем больше вчитываешься, чем больше узнаешь деталей, тем более осязаемым становится прошлое.
Вот за эту-то чудесную возможность прикоснуться к источнику чистых чувств я с легкостью терплю и нудных, поразительно инфантильных, но очень хитрых и чутких к «кресельным» переменам околомузейных бюрократов, данных мне судьбой в начальники, и весьма скромную зарплату, и рассеянное невнимание школьников («Обратите внимание на этот гобелен…» — «Во, блин, маузер! Круто!»), из которых одна половина не внимает, потому что вообще мало чем интересуется, кроме попсы и «продвинутого» пива, а другая ничего не слышит принципиально, потому что твердо знает свое место в будущей жизни — место топ-менеджера, адвоката, банкира, хозяина и т. д. и т. п., а посему, по методе мистера Ш. Холмса, не желает перегружать свой «чердак» (сиречь — голову) избыточной и, по ее, этой половины, твердому убеждению — нерациональной информацией.
Мои же слабые попытки доказать, что люди культурные, к каковым, кстати говоря, они себя соотносят безусловно, кроме узкопопсовых или узкопрофессиональных знаний должны обладать еще и познаниями общими, то есть элементарной эрудицией, вызывают в них протест. Подчас — яростный… «Вы ничего не понимаете. Вы покушаетесь на нашу свободу. Я буду жаловаться в Гаагский трибунал!». Про Гаагский трибунал они все знают, но если спросить у них, что такое, к примеру, «Му-му», они с уверенностью ответят, что это ни что иное, как любовный роман Антона Павловича Достоевского, где в конце цирковая собака под поезд бросилась…
Разумеется, я несколько утрирую, потому что все люди разные, а дети — особенно. Просто я упрощаю. Для наглядности.
До музея я некоторое время проработал в школе — обычнейшей районной очень средней общеобразовательной школе. Но сбежал оттуда. И первая из причин — именно в этих акселератствующих недорослях. Возможно, я плохой педагог, то есть даже наверняка плохой, но я не мог — или не хотел — понять и принять их правду и образ мыслей, потому что мысли эти, взращенные статичными японскими мультсериалами, телерекламой и выхолощенными учебниками по гуманитарным предметам, представлялись мне на редкость убогими. И чтобы принять их, мне пришлось бы перестать быть собой, или же остаться собой, но лицедействовать, что, на мой взгляд, еще хуже. А они не хотели правды моей, надо полагать — по тем же причинам. Конечно же, я ни в коем случае не хочу сказать, что они хуже меня или дурно воспитаны, ни-ни! Просто они — другие. У нас разное видение мира, словно они прилетели с Марса… Или нет — с Марса-то как раз я прилетел, а они — насквозь земляне. И все это притом, что разница между нами — какие-то жалкие несколько лет…
Ой, как-то я это слишком все выспренне загнул. Но тогда я именно так все и ощущал, потому что был молод и рьян, а молодость предполагает бескомпромиссность суждений. К тому же сильные эмоции требуют сильных слов для своего выражения. И в этом я, наверное, ничем не отличался от собственных учеников.
Сейчас-то я вполне сознаю, что был глубоко не прав и просто пытаюсь оправдаться, в первую очередь — перед собой. Поработай я подольше — мы наверняка друг друга прекрасно бы поняли. Но подольше я не поработал еще и по другой причине.
Что касается этой второй причины, которую, пожалуй, стоило бы обозначить как первую, то она банальна и стара, как мир: женщины. Но не в том смысле, в каком вы подумали, а вовсе даже наоборот. Дело в том, что в современной школе учитель-мужчина встречается реже, чем самородная платина на просторах Средней полосы (я, понятно, не беру в расчет вечно поддатых трудовиков и вышедших в тираж физкультурников). А если он все же встречается, то жизнь оного бедняги представляет из себя сущий ад благодаря массированным атакам женской (естественно — подавляющей) части педагогического коллектива. Данные атаки обусловлены тем, что половина этого самого коллектива пребывает в состоянии незамужнем и, разумеется, всячески стремится данное положение вещей изменить — и не верьте, когда кто-то из них говорит, что «ей мужчина ну ни капельки не нужен», такой феминизм лишь от безысходности проистекает — а вторая половина если и замужем, то, как правило, за таким, что уж лучше бы его не было вовсе. Последствия для учителя-мужчины — самые что ни на есть плачевные. Особенно же потому, что при поистине громадном изобилии разномастнейших представительниц алчущего ласк женского пола, бедолага не имеет возможности никому отдать предпочтения, даже если и очень хочется, ибо в противном случае обделенные вниманием школьные матроны его быстренько скушают. Без соли и специй.