Грач - птица весенняя - Сергей Мстиславский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Благонадежный.
Мимо.
Попутчиков трое: дама, разряженная, с дочерью — девочкой лет двенадцати и объемистый, рыхлый и благообразный поп.
Дама заверещала, как только переступила порог; через полчаса Бауман знал уже о ней всю подноготную.
Помещица. Имение — в Задонском уезде Воронежской губернии: наследственное, жалованное еще при Екатерине. Там же — винокуренный завод. Муж — уездный предводитель дворянства. Но в уезде, конечно, они не живут. Они не живут даже в Воронеже, хотя у них там собственный дом; они наезжают туда только время от времени, когда совершенно необходимо, вот как сейчас. Сейчас в Воронеже дворянское собрание.
В имении у себя они бывают только весной, перед отъездом за границу, на воды: до сезона. И то не каждый год. Надо сказать прямо: жить помещику в деревне сейчас нет никакой радости. Это раньше, когда была — comment dit-on?[1] — идиллия сельской жизни, когда мужики крепостные видели в барине отца… А теперь они с каждым днем становятся наглее и грубее… Еще недавно — едешь по деревне, встречные снимают шапки чуть не за полверсты, а сейчас совсем перестали кланяться. И даже хуже: в прошлом году камнем швырнули в коляску. Хорошо еще, что попали в спину. А если бы в голову!.. Ведь могли бы убить, правда?
Бауман подтвердил с готовностью: правда. И баронесса понеслась дальше:
— В России можно жить только в Петербурге, это безусловно. И только там можно дать образование детям. Клео, моя дочь…
Клео сделала реверанс, присела, подогнув одну ногу, качнув косичками с бантами, сложив очень чинно руки, ладошка в ладошку, глазки книзу.
Мамаша улыбнулась довольная: реверанс сделан был правильно, несмотря на то что вагон качало — поезд набирал ход.
— Voila.[2] Невозможно же было отдать ее в какую-нибудь казенную гимназию, особенно в захолустном городишке, как Воронеж или какой-нибудь Курск… Конечно, я справедлива, я отдаю должное министерству народного просвещения — оно делает все, чтобы простонародье не лезло в образование… И все-таки нельзя ручаться, что рядом с Клео, дочерью барона, не окажется на школьной скамье какая-нибудь… кухаркина дочь. Потому что, несмотря на все меры, они все-таки умудряются пролезать. Даже дико! Зачем, когда все равно ни по военной, ни по гражданской службе их не пустят дальше самых низших должностей? О девочках я и не говорю, поскольку назначение женщины вообще — семья, а для этого совсем не нужна гимназия…
— Вы, однако, отдали дочь в гимназию? — не сдержал усмешки Бауман. — Вы непоследовательны.
— В гимназию?! — негодующе воскликнула баронесса. — В пансион! Единственный, где преподаются знания, действительно нужные порядочной девушке для жизни: в пансион мадам Труба.
— Труба? — переспросил Бауман, стараясь не рассмеяться. — Мадам Труба? Это… фамилия такая?
— Вы не слышали? — Баронесса сухо и подозрительно оглянула Баумана. — Очень странно для петербуржца!.. Впрочем… Вы… холостой? Ну, тогда это еще понятно. У вас нет детей, и вам не приходится проводить бессонные ночи, раздумывая, как их воспитывать. Но все же запомните на будущее: если вы захотите, чтобы ваша дочь стала настоящей, идеальной женщиной, — отдайте ребенка к мадам Труба. Это частный пансион, где все, все преподается строго согласно требованиям жизни… Там не вдалбливают девушкам какой-то геометрии, точно они собираются стать землемерами, или алгебры, которая называется очень учено, но — будем откровенны — никому и ни на что не нужна. Там учат только тому, что действительно нужно в жизни, и учат практически, вы понимаете… Например, там не просто объясняют, как надо садиться в карету. Нет: там в одном из классов стоит настоящая карета, и воспитанницы на практике учатся грациозно и скромно входить и выходить — в платье со шлейфом, в платье без шлейфа, в ротонде, в шубке. Или-искусство стола. Как кушать устриц, артишоки, кокиль, рыбу разных сортов, лангусту… Применение всех семнадцати сортов вилок, которые можно найти в тех или иных комбинациях в сервировке парадного обеда. Самое искусство сервировки. Затем — рукоделье, рисование по атласу. Музыка — фортепьяно, само собой, и кроме того — портативная…
— Гитара? — осведомился Бауман.
Дама в негодовании взмахнула руками:
— Вы смеетесь, конечно! Девушка, играющая на гитаре-это же цыганка, испанка, вообще… (Клео, не слушай!) потерянная женщина. Нет конечно. Мандолина, да… концертино…
— Цитра, — шепотом подсказала дочь и пошевелила пальчиками.
— Да, цитра, — кивнула мать. — Что еще? Науки, конечно, преподаются тоже, но так, как это надо для causerie.[3] Языки: французский, английский… Французский особенно. Все преподавание тая ведется на французском языке. Даже закон божий… Клео! Прочти наизусть что-нибудь возвышенное: из Корнеля или Расина…
Клео читала «возвышенное» в нос, нараспев, сложив благонравно ручки, ладошка в ладошку, встряхивая на цезурах[4] косицами с бантами, и поп, в уголке у окна, крякал весьма одобрительно, хотя не понимал ни слова.
Он казался Бауману совершенно в пару этой разряженной, туго в корсет затянутой баронессе, хотя и отличен был от нее как будто решительно всем: и видом и складом. У дамы все было подтянуто, у попа — все распущено: и дорожная шелковая шуршащая ряса густого вишневого колера, и щеки, и окладистая, до полгруди, борода. Она была вертлява — он редко, будто лишь по самой крайней необходимости, двигал свое ожиревшее тело. Она трещала безумолку — он за весь многочасовой путь почти что не раскрыл рта. Ее голос был визглив и прерывист, его — гудел низкими, тягучими, приятными на слух переливами. Она была — явно и ясно — «голубой крови», аристократка, баронесса, светская женщина; он — столь же явно и ясно — вел родословное древо свое от дьячка к дьякону, от попа к попу. Словом, в них не было ни одной общей черты- и все же каким-то необъяснимым, но точным сходством они были родными друг другу, как брат и сестра.
Бауман одинаково кратко отвечал поэтому, когда они обращались к нему; отвечал кратко, сдержанно и приветливо, потому что в подпольном обиходе простейшее и основное требование конспирации: не противопоставлять себя в обращении людям, с которыми сводит случай. Пусть думают, что ты такой же, как они. А лучше всего отмалчиваться и на вопросы отвечать коротко.
Глава XVIII
КАПКАН
— Станция Воронеж!
Бауман поспешил надеть краснооколышную свою фуражку и шубу, отсел к двери, прикрыв ее за ушедшими — без прощанья! — баронессами. Перед каждой большой станцией он приводил себя так «в боевую готовность» — на случай, если бы, по обстоятельствам, оказалось необходимым спешно покинуть вагон.
Но и эта остановка благополучно подходила к концу. И только после второго звонка щелкнула — выстрелом — под неистовым нажимом чьей-то руки дверца и в купе не вошел — ворвался огромный, грузный мужчина в лохматой медвежьей шубе. Перевел дух, с хрипом и свистом разевая широко, по-карасьи, рот, швырнул на багажную сетку небольшой чемодан и бочком пододвинулся к окну. Он старался ступать уверенно и твердо, но именно по этой нарочитой уверенности и твердости опытный баумановский глаз определил без колебаний: этот человек от кого-то прячется; этот человек боится кого-то из тех, кто сейчас на вокзале.
Бауман поднялся и из-за плеча незнакомца посмотрел на платформу.
Жандармы. Прямо против вагона, лишь на несколько шагов отступя, чтоб не загораживать дороги входившим и выходившим пассажирам.
Ротмистр. Три унтер-офицера, осанистых и большеусых, как полагается жандармским сверхсрочным унтер-офицерам. Перед ними переминался с ноги на ногу тощий мужчина в потертом осеннем пальтишке и котелке. Шпик. Ошибиться было нельзя: образцовый, типичный, хоть картину с него писать.
Шпик говорил что-то с азартом, кивая головой на вагон, и Грачу на секунду почудилось, что он видел уже поганую эту физиономию не то на вокзале в Курске, не то при проверке билетов.
Три медных удара. Заливистой трелью просвистал где-то далеко впереди обер-кондукторский свисток. Взревел ответно паровоз. Вагон дернуло. Дрогнула и потянулась назад платформа. Грач видел: волчком завертелся, как бесноватый, весь сразу взъерошившийся, как пес перед волком, шпик; жандармы заколыхали краснопогонные плечи; ротмистр махнул рукой в белой перчатке и крикнул паровозу вдогон… По губам, по мерзлым клубам дыхания, тремя дымками вылетевшим из-под ротмистрских усов, Бауман прочел:
— Задержать!
Качая шашкой, ринулся беглым шагом один из трех унтеров. Но поезд сильней и сильней набирал ход, торопливей и звонче гремели под колесами рельсовые стыки. Проплыла водокачка, качнулись назад-в бешеном уже беге — деревья. Человек в медвежьей шубе радостно прогудел — почти паровозным гудом — всей широченной своей, как у воронежского битюга, грудью. Он сбросил шубу, огладил брюшко, подрыгал короткой толстой ногой, блаженно прижмурился, разминаясь перед зеркалом, вправленным в дверку купе, и даже запел в высшей мере игриво, из оперетки: