Путь пантеры - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лезвие прозрачное. Чуть розовое. Из розового, грубо обточенного камня. Все в сколах, в царапинах. Наверное, страшно острое. Страшный нож. Чуть лезвием таким по животу проведешь – все кишки мигом наружу. Рукоять спокойно лежала в плотно сжатом кулаке Таракана. Из кулака торчал край рукояти. Он изображал череп.
Зубы скалятся, высунут наружу каменный язык.
Горят белые хрустальные глаза. Горят под белым каменным лбом.
На странный дикий нож глядела не только Ирена.
Фелисидад, наклонившись к колену, пылко поцелованному тощим Тараканом, и якобы поправляя юбки, исподлобья, жадно тоже глядела на него.
Глава 11. Не приговор
Ром счастлив: бабушка прозрела!
Она просыпалась и крестилась: Боже, спасибо тебе, я вижу свет! Ром распахивал белые, похожие на простыни шторы, и гостиную заливало хмельное синее вино неба, крепкое золотое вино солнца. Бабушка смеялась, как пьяная. Тихонько вставала, и под ручку Ром вел ее в душ. Ласково водил намыленной губкой по сморщенной спине, в грубых бурых, серых наростах старческих бородавок. Мыл ей голову, как ребенку. Бабушка отфыркивалась, терла лицо ладонями под нежными струями душа. Она не стеснялась перед внуком, уже взрослым парнем, своей ветхой, жалкой наготы. Она уже была не женщина: сухой предзимний лист, раскрытая старинная шкатулка с пожелтевшими жемчужными бусами на черном дне.
Ром счастлив: бабушка прозрела! Она все видит! Видит сваренное всмятку яйцо, вставленное в старинную, времен бабушкиного детства, пашотницу. Видит светло-зеленые листья салата – Ром аккуратно нарезает их сверкающим ножом на кухонной доске. Видит картины деда по стенам; видит рисунок покойного кота Фильки, вставленный в рамку – это Ром сделал, это Ром сам нарисовал. Видит свои руки. Видит свои ноги. Видит ветки вербы, они стоят в темно-синей, с золотой розой на боку, вазе с прошлогоднего Вербного воскресенья. Видит икону Божьей Матери – дешевую, бумажную, сусальную, такую родную, Казанскую! И нагоревшую, темного воска, церковную свечу перед ней.
А Ром знай накрывает на стол, он такой быстрый, он снует туда-сюда, как заправский официант, смеется, и бабушка видит – у него такая прекрасная, солнечная улыбка!
«Господи, неужели это мой внук, – думает бабушка, – и он живой, и я жива. И вижу, вижу!»
Ром сам намазывает бабушке бутерброд маслом. На столе баночка красной икры. Бабушка недоуменно глядит на баночку и спрашивает Рома:
– Ромушка, а это что такое? Вареная морковка?
Ром хохочет, нож уже подцепляет икру, нож летает, порхает, все делает сам по себе, а руки Рома лишь помогают ему.
– Икра, бабушка! Кетовая!
– Откуда?
– Я купил!
– Господи, как «купил»?!
– Бабушка, на деньги! Я же работаю! Учусь и работаю! Ты разве не знала? Ты знала, да просто забыла!
Бабушка кивает лохматой белой головой: да, да, конечно, я знала, но забыла! А сейчас вспомнила!
– А на кого ты у меня учишься, детонька?
Бутерброд, густо намазанный красной икрой, в дрожащих пальцах старухи. Зернышки икры – горящие рубины. Даже страшно есть такую драгоценность. Бабушка тихо кладет ресторанное кушанье на чистое блюдо. Смотрит. Любуется. Плачет.
– На физика, бабушка! Я в университете учусь! А еще подрабатываю немного! Ну, чтобы нам на еду хватало хорошую! Ты должна у меня хорошо питаться! Я за этим слежу!
Ноздри втягивают запах кофе. Ром любит кофе. Он наливает его в чашку, дымящийся, черно-дегтярный, из старинной медной джезвы.
– Бабушка, а тебе я чайку заварил!
Это самый счастливый завтрак на свете. Они веселятся, как дети.
Они едят и пьют, они улыбаются и смеются.
Они вроде бы человеки, и они два ангела.
Так думает Ром, выливая остатки кофе из джезвы в чашку.
А после завтрака, утерев рот салфеткой, бабушка поет.
Она поет Рому самую радостную песню. Радостней не пела никогда.
Ром, откинувшись на спинку стула, слушает, закрыв глаза.
Он с ужасом думает: ей так много лет, она дрожит, как на ветру листок, она вот-вот уйдет от него так далеко, что он никогда ее не увидит больше, – а голос, голос услышит ли он?
Неприметно, тайно, исподволь подкрался жар.
Сначала чуть болела голова. Потом начало ломить и выкручивать суставы. Потом холодный пот потек по спине, а потом горячий, и зубы забили чечетку, выстукивали невнятный, безумный ритм. Зубы танцевали отдельно от тела.
А тело уже полыхало. Горело. Ярким пламенем. Невидным. Неслышным.
– Бабушка, кажется, я заболел! – прохрипел Ром, лежа на кровати в своей спаленке. Встать не было сил.
Бабушка сидела на диване, на плоской подушечке, и, вооружившись громадной лупой, читала «ОБЩЕДОСТУПНУЮ АСТРОНОМIЮ» Камиля Фламмариона и разглядывала в лупу лунные кратеры, марсианские каналы и спутники Юпитера на старинных гравюрах. Она подняла тяжелую, как утюг, голову. Глаза ее слипались: ей хотелось спать. А Ром обещал ей на ночь горячего чаю, и с медом. С настоящим липовым медом. Он сам купил. Умница мальчик.
Что это с ним?
Кажется, он что-то сказал?
Старуха отложила Фламмариона, заляпанную жирными пальцами лупу, тяжело разгибая спину, встала и подбрела к лежащему на кровати внуку. Он походил на распластанную камбалу. Глаза глядели и не видели. Красные белки. Губы потрескались. Кончик языка торчит между зубами.
Бабушка положила руку на лоб внука – и отдернула ее.
– А! Какой жар! Ты захворал! Ты…
Она, суетясь и спотыкаясь, ринулась в гостиную, чтобы открыть секретер – там лежали припасенные впрок лекарства, – чуть не упала, ухватилась за край черного пианино «Красный Октябрь», затрещал серебряный ключ в заржавелом замке секретера, на руки бабушке вывалились пачки и коробочки с таинственными надписями, она шарила руками в секретере, давила таблетки, как клопов, гребла к себе, к груди и животу, выгребала все то, что изобрели люди для того, чтобы вылечить болезнь, а может, усугубить ее, – и наконец глаза ухватили знакомую надпись, и бабушка, чувствуя, как слабеют от страха руки и ноги, зажала лекарство во рту, как собачка, и так, с упаковкой в голых деснах – фарфоровые ее зубки мирно покоились в чашке в буфете, – прошаркала обратно в спальню.
Ром лежал. Тело разлилось, растеклось по кровати. Не тело – тесто. Горечь и огонь. Страх и боль. Он заболел!
Я тебя вылечу, мальчик мой…
Выплюнула упаковку в ладони. Растеребила, разорвала отчаянно. Таблетки, белые пуговки, зачем вас к жизни человечьей пришивают?!
Толкала Рому в губы, в зубы.
– Пей, мой родненький… глотай! Проглоти… ах, водички нет, сейчас принесу…
Она, заплетаясь ногами, побрела на кухню, к чайнику, к кувшину, налила воды в стакан, поспешила обратно – и упала посреди гостиной, растянулась на гладком деревянном полу, стакан разбился, вода лилась вдоль половиц, втекала в щели, утекала навек, и бабушка, лежа животом на холодном полу, заревела, завыла – от боли, обиды и тоски, от досады на себя, немощную, глупую.