Покоя не будет - Михаил Аношкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Наверно. Только я его боюсь. Придет на ферму и давай придираться. То ему чистоты мало, то корма под ногами у коров много, то еще что-нибудь. Как начнет трубит на всю ферму, мы с девчонками по углам, а у коров молоко пропадает. Одна Нюрка Медведева не боится. Она за словом в карман не лезет.
Ивин улыбнулся и не столько от того, что сказала Тоня, а от того, что вот она с ним держится проще, разговорчивее, а он заладил одно и не может повернуть разговор. Она же его улыбку истолковала по-своему и горячо подтвердила:
— Правда, правда!
Тоня чуть-чуть придвинулась к нему и, словно боясь, что их кто-то подслушает, тихо спросила:
— Правда, будто Беспалова хотят к нам на ферму? Вместо Зыбкина Никиты?
В конце концов, этого Беспалова можно возненавидеть. Хотел сказать — возьмите меня, но вместо этого ответил:
— Не знаю.
— Не надо нам Беспалова. Мы тогда все уйдем. Зыбкин Никита тихий, за день из него слова не вытянешь. Но уж как скажет — так и будет. Беспалов говорить любит, а все без толку. Девчонки однажды напугали его. Он «Крокодил» на Антонову нарисовал да в комнатушке повесил. Мы возмущались, хотели изорвать, Груня не дала. Вечером заходит Беспалов и спрашивает: «Прочли?» Говорим: «Прочли». Нюрка Медведева и говорит: «Был Иван Михайлович, видел «Крокодил» и ругался — спасенья нет». Беспалов вроде бы обмяк и спрашивает: «На кого ругался?» А Нюрка ему: «На вас, на кого же еще! «Крокодил»-то неправильный». Это Нюрка от себя плетет, мы молчим, думаем, ну попадет Нюрке, выведут ее на чистую воду. Только смотрим Беспалов скорехонько кнопки выдирает, «Крокодил» в трубочку — и с фермы ходу. Мы на Нюрку: «Что ты наделала?»
— А Нюрка?
— Нюрка никого не боится, она у нас отчаянная.
В это время хлопнула дверь в сенках, на крыльцо кто-то вышел. Тоня, он почувствовал это, напряглась, прислушалась. Олег Павлович затревожился. Кто там? Выйдет сейчас Прасковья Ильинична да начнет конфузить. Ты это чего, товарищ уполномоченный, девку мою охмуряешь? Да я на тебя Ярину пожалуюсь. Может, Трофим Дорофеевич на крыльце появился? Возьмет дрын да поутюжит по спине, каково тогда будет! Эх, глупые же мысли мучают тебя, Олег, никакая это не Прасковья Ильинична и не Трофим Дорофеевич. Просто брат Тонин Витька. Потоптался на крыльце, видимо, осваиваясь в темноте, и громко крикнул:
— Тонька!
Тоня заговорщицки прижала палец к губам, призывая Ивина вместе с ней притаиться, не выдать себя. Этот жест радостно и обещающе отозвался в сердце. Олег Павлович вот так, притаившись, готов был простоять всю ночь.
— Тонька! — не унимался Витька. — Чего ты там? Я же вижу — притаилась.
Тоня досадливо вздохнула — конспирация не удалась, сердито отозвалась:
— Уходи, не мешай.
Уходи, дружок, поскорее, у меня скованность проходит, я вроде самим собой становлюсь, только бы поговорить сейчас, а ты мешаешь, уходи, уходи, пожалуйста.
Но Витька-упрямец звал:
— Мама тебя ждет!
— Подождет.
— Сказано, значит иди.
— Поговорить не дадут. Подождите немного, Олег Павлович, я мигом.
«Да какой я Олег Павлович, откуда ты взяла, что я Олег Павлович. Я Олег; меня друзья, Максимка, например, зовут Олежкой, зови, как тебе интереснее». Это он сам себе кричал, она же не слышала его, толкнула калитку, и та простуженно взвизгнула. Ждать пришлось долго.
Ох, неспроста Прасковья Ильинична держит дочь. Теперь-то ей ясно, кто напрашивается в зятья. Наверно, инструктирует дочку… Тьфу, бюрократ. На свидание к девушке пришел, тут надо стихами говорить и думать, а ты — инструктирует. Таких кавалеров гнать надо без права возвращения, Тоня же с тобой благосклонно разговаривает. А как она мило и запросто приложила к губам палец: мол, тихо, будто нас с тобой здесь нет. Но почему же она так долго? Не придет? Глупости. Идет. Скрипнула на крыльце ступенька, взвизгнула калитка, и снова перед ним предстала Тоня, но уже в пальто и платке.
— Мама говорит — простынешь, оденься хорошенько.
— Вообще погода холодная, — радостно отозвался Олег Павлович. — Ваша мама права — простыть недолго.
— Девчонки утром подснежников принесли.
Это уже лучше — подснежники. А то Беспалов и Беспалов, будто на нем свет клином сбежался. Скажи что-нибудь про подснежники, ну найди подходящее, скорее же, Олег! Стихи бы, но их нет. Вместо стихов вздохнул уныло:
— Я не видел еще.
— Разные подснежники — и фиолетовые и желтенькие, с нежным-нежным пушком. Почему они разные?
Почему же я не выучил стихов про подснежники, как бы они были здесь кстати!
— Не знаю.
— Я у мамы грядку в огороде под цветы выпросила. Не хотела давать — лучше, говорит, морковь посадить. Тятя сказал ей отдать, и она отдала. Грядку цветов, всяких-всяких, но обязательно красивых, с чудесным ароматом. Хорошо!
Он сразу представил Тоню среди этих цветов — девочку с ромашковой поляны. Спросил совсем о другом:
— Как здоровье у отца?
— Какое у него здоровье! Вернулся с войны — так и здоровья нет. Цветы очень любит. Нарву букет, поставлю в воду, а он сядет возле них и смотрит, а из глаз слезы. Говорит, товарищей фронтовиков вспоминаю погибших.
Сели на скамейку и вели вот такой ни к чему не обязывающий разговор. Боялись прикоснуться друг к другу. Но вот Олег Павлович совершенно невзначай тронул Тонину руку, испугался дерзости и ожидал, что Тоня обидится, поднимется и уйдет, но она не ушла и не обиделась. Тогда он, сам не понимая, как решается на эту смелость, взял ее руку в свою. Тоня хотела было выдернуть, но не очень уверенно, и он это почувствовал, сжал крепче. Девушка руку вырвать больше не пыталась. И в это время словно какой-то добрый волшебник освободил Олега Павловича от колдовских пут, и страхи исчезли, и скованности не стало, и сами собой родились нужные слова, хоть стихи из них складывай. Олег Павлович забыл обо всем на свете — и о неприятностях на службе, и о том, что сейчас ненастная погода, что рядом светятся окна дома. Ничего теперь этого не существовало, он видел только неясные очертания Тониного лица, слышал биение своего сердца, горячо и необыкновенно ощущал ее присутствие, а теплая дрожь ее ладони передалась всему телу, и он принимал ее жадно и радостно.
— Я тебя знаю давным-давно, — заговорил Олег Павлович, перейдя сразу на «ты», — лет, может, сто, может, больше. Я еще не знал, как тебя зовут, но знал, что ты есть, знал, какие у тебя глаза, губы, какой нос, волосы, я все знал о тебе и когда в прошлом году увидел тебя в клубе, то сразу понял — это ты.
Ивин говорил, говорил, она слушала не шевелясь, словно застыв, но потом ее дыхание участилось, рука, которую он держал, задрожала, сильнее и беспокойнее. И вдруг Тоня с неожиданной силой выдернула руку, вскочила на ноги и глухим, уже незнакомым голосом проговорила:
— Не надо так, Олег Павлович, не надо!
Но его уже нельзя было остановить.
— Погоди, Тоня, я все равно выскажу тебе, ты должна знать, — он тоже встал, приблизился к ней: — Я давно хотел сказать…
— Пойду, я пойду, извини, но я что-то продрогла, — она отчужденно отодвинулась от него к калитке, словно боясь, что он ее схватит за руку и потащит в темноту. Как она переменилась сразу, какой чужой стала, впервые с начала их знакомства от нее повеяло леденящим холодком.
— Тоня!
Девушка замедлила шаг, он торопливо догнал ее, взял за плечи, повернул к себе:
— Тоня, я не могу без тебя, пойми это!
Она освободилась от его рук, зябко поежилась и прошептала:
— Не надо, я боюсь, когда так говорят, когда так красиво говорят, — она взялась за скобку калитки.
— Не уходи!
Но знакомым простуженным визгом отозвалась ему калитка, снова жалобно проскрипели ступеньки на крыльце, может быть, сейчас жалобней, чем когда-либо. Он стоял ошеломленный, еще не сообразив, какую допустил промашку, из-за которой Тоня ушла совсем и не вернется. Она крикнула с крыльца:
— До свидания, Олег Павлович!
— До свидания, — машинально пробормотал он и, словно пьяный, побрел вдоль улицы.
К черту! Все к одному. Нет в жизни счастья и баста! Почему нет счастья? Может, оно в этом беспокойном житье, а? Может, счастье в том, что человеку не дано покоя? Все это философия! В город, только в город! В Медведевке ночевать не останусь, провались она сквозь землю в тартарары. Права Лепестинья Федоровна: беги отсюда и не кажи больше глаз! Ушел последний автобус? Не беда — пешком доберусь!
Остыв немного, сообразил, что в такую ночь пешком шастать двадцать с лишним километров может только сумасшедший, да еще по непролазной грязи. Самое лучшее — попросить у Медведева машину, у него газик-вездеход, по болоту проскочит. Иван Михайлович не откажет. Паршиво на сердце, будто кто-то царапается — больно, однако не уймешь. Выдрать бы эту боль и выбросить в мутную речку — пусть плывет хоть к черту на кулички, хоть к океану, лишь бы от меня подальше. Да как это сделать?