ЛЮДИ СОВЕТСКОЙ ТЮРЬМЫ - Михаил Бойков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Глядеть на меня нечего. Я не картина, — прохрипел он сердито…
Первые два десятка промежутков времени, тянувшихся от одного "обеда" до другого, я провел в мешке довольно сносно. Много спал, много думал и наслаждался тишиной и спокойствием. Но затем тишина, одиночество и, особенно, лампочка, беспрерывно горевшая под потолком, начали действовать на меня раздражающе. Я закрывал глаза и долго лежал так, уткнув лицо в рукав своего пиджака. Сначала это помогало, но вскоре мне стало казаться, что яркий электрический свет проникает в мои глаза сквозь закрытые веки. Я плотно закрывал лицо пиджаком, но лучи света продолжали литься в глаза. Это было нечто вроде световой галлюцинации. Электрический свет въелся в мое зрение и не хотел уходить.
Протекло еще какое-то время, измереннное мною четырьмя "обедами" и мои глаза начали слезиться, сильно чесаться, а затем ныть тупой болью. Я тер их пальцами, но боль и зуд не унимались, а наоборот усиливались; веки глаз распухли.
Это вызывало у меня приступы ярости и в один из них я решил покончить с проклятой лампочкой. Сняв с ноги туфель, я запустил им в потолок. Туфель пролетел мимо проволочной сетки, не задев ее, и шлепнулся на пол. Не владея собой от бешенства, я заскрипел зубами, выкрикнул ругательство и снова швырнул свой "метательный снаряд". Результат был прежним: лампочка продолжала светить. Только после шестой попытки мно удалось погасить ее. Туфель с размаху ударился о проволочную сетку, лампочка мигнула и погасла.
Темнота черная и непроницаемая опустилась на камеру. Переход от света к тьме был таким быстрым и резким, что я невольно вскрикнул от боли, остро резнувшей мои глаза. Но боль скоро прошла и необычайно приятное ощущение отдыха и покоя охватило глаза, будто их помазали каким-то чудодейственным бальзамом…
Долго наслаждаться отдыхом от света мне не дали. Загремела стальная дверь камеры и в нее ворвались двое надзирателей с фонарями. Они, ругаясь, вытащили меня в коридор и поставили лицом в угол. Скосив глаза в сторону, я не без труда рассмотрел в полумраке фигуру человека с небольшой лестницей на плече. Он вошел в мою камеру, пробыл там, вероятно, не более получаса и удалился, оставив за своей спиной яркий прямоугольник ненавистного мне света, падающий в коридор.
Надзиратели опять втолкнули меня в камеру. По хриплому голосу одного из них я узнал в нем моего "кормильца". Надзиратель был прав, когда говорил, что он "не картина" и "глядеть на него нечего". Пожалуй, ни один художник не заинтересовался бы таким тупым, плоским и невыразительным лицом и не стал бы рисовать с него портрет; кисти художника не за что была здесь "зацепиться". Физиономия его "коллеги" тоже не отличалась "картинностью": мелкие черты, остренький носик и тускло-оловянного цвета глаза.
Для работы надзирателями энкаведисты специально отбирают людей с такими лицами и глазами и соответствующим им умственным развитием. Постепенно эти люди все более тупеют в тюрьме и превращаются в послушных, исполнительных и равнодушных ко всему тюремщиков…
Войдя в камеру, я зажмурился от невыносимо яркого света. В потолок ввинтили лампочку более сильную, чем прежняя, и прикрыли ее решеткой из металлических полос.
Когда надзиратели ушли, я опять стал швырять туфлем в лампочку, но все мои попытки оказались безуспешными. Мне так и не удалось погасить лампочку. Решетка надежно предохраняла ее от ударов..
Бесконечно тянулось время в бетонном мешке. Я чувствовал себя здесь совершенно отрезанным от мира и похороненным заживо. С течением времени одиночество, тишина и яркий свет становились все невыносимее. Ежеминутное щелканье крышки, прикрывающей из коридора "очко" в двери, заставляло меня постоянно вздрагивать, зябко ежиться, кусать губы от ярости, но помнить, что почти за каждым моим движением наблюдают…
Заключенные камеры "упрямых" рассказывали мне, что люди в таких "секретках" долго не выдерживают и сходят с ума. Тогда я этому не верил, а теперь чувствовал, что близок к безумию.
Были моменты, когда я здесь страстно желал смерти, раздумывал, как бы покончить самоубийством, но средств для этого не находил…
Медленно тянулось время без дней и ночей, и в моем мозгу начала бродить навязчивая мысль:
"Прыгнуть и удариться головой об стенку".
Повинуясь этой мысли, я вставал с пола, опускал голову, прицеливался и… останавливался в бессилии. Для такого самоубийства у меня нехватало силы воли. Но один раз я все же попытался. От двери прыгнул на противоположную стену и ударился об нее головой. Результатами этого были большая шишка у меня на лбу и хриплый смех надзирателя, раздавшийся из "очка".
Полуоглушенный ударом я свалился на пол. Надзиратель открыл дверцу, вероятно несколько минут молча смотрел на меня, а потом прохрипел со смехом:
— В секретках сами себя не убивают. Для этого тут разбегу нету.
Волна ярости залила меня. Я вскочил с пола и бросился на дверь с криками:
— Пустите меня отсюда! Пустите!
Я бил в дверь кулаками и ногами, наваливался на нее плечами и спиной, царапал ногтями холодную отполированную сталь.
Надзиратель смотрел в очко и равнодушно хрипел:
— Ну, чего в двери ломишься? Чего орешь? Брось это напрасное дело. Все равно никто не услышит…
Обессилев, я сел в угол и задремал, но сейчас же, — как мне показалось, — проснулся. Дверь в камеру была открыта. Надо мной стоял надзиратель, тряс меня за плечо и хрипло повторял:
— Давай, собирайся на допрос! Давай на допрос!..
Глава 6 СТОЙКА
На допрос меня вызвали из тюремной "секретки", по обыкновению, после полуночи. Посадили в "воронок" и повезли.
Ехали недолго: через несколько минут я уже был в кабинете Островерхова…
Он сидит за столом и через квадратики пенсне щурит на меня свои маслянистые глаза, похожие на две спелых сливы. В комнате жарко, и его лысый череп покрыт мелкой росой пота. Свет из-под зеленого абажура настольной лампы окрашивает этот череп в какой-то безжизненный, мертвенный цвет…
— Ну-с, дорогой мой? Думали вы о вашем следственном деле? — своим обычным медовым голосом задает мне вопрос следователь.
— Думал! — коротко отвечаю я.
— Решили признаться, конечно? Так бы и давно. Тянуть дальше нет смысла.
— Мне признаваться не в чем. Я вам это уже говорил и еще раз повторяю. Преступлений против советской власти я не совершал.
— Неужели вы такой сторонник этой… гм, власти?
— После ареста я о ней имею особое мнение…
— Мы и за особые мнения расстреливаем. Не забывайте этого, милый мой, — говорит следователь, барабаня пальцами по столу. — Кроме того, вспоминайте иногда о ваших связах с абреками и "дикарями". Мы о них… помним.
— А помните, так и судите меня за это! — восклицаю я, вспылив.
— Нет, милейший. За это вас судить не будем. Полгодика назад было бы можно, а теперь нет. Москва запретила.
Мой гнев уступает место крайнему изумлению.
— Разве абреки и "дикие оппозиционеры" из ваших врагов превратились в друзей.
— Врагами они, как были, так и остались. Но Москве надоело утверждать тысячи наших приговоров по их делам, и оттуда прислали специальную телеграмму. Смысл ее такой: бросьте возиться с "дикарями" и сочувствующими абрекам. Давайте серьезных врагов народа: шпионов, изменников родине, диверсантов, вредителей и тому подобное…
Островерхов не предложил мне сесть. Стоять перед ним столбом не хочется. Я без приглашения сажусь на диван у стены, покрытый шкурой теленка. Следователь через квадратики пенснэ бросает на меня гневный взгляд и со зловещей медлительностью поднимается из-за стола. От его медового тона не осталось ни малейшего следа.
— Встать! Не смей садиться, когда следователь с тобою разговаривает! — орет он.
— Это почему же? — с невинным видом новичка, неосведомленного о следовательских привычках, спрашиваю я. — Ведь я пока еще не подсудимый и виновным себя не признаю.
Вместо ответа он подходит ко мне вплотную и цедит сквозь зубы:
— Признавайся… Во всем…
— В чем?
— Что ты член контрреволюционной организации… Кто твои соучастники? Что вы хотели совершить? Какие ваши планы?
— Планов и соучастников не было. И организации тоже…
— Хватит! Не болтай глупостей! Или ты хочешь, чтобы я тебе устроил смерть от разрыва сердца? Ты слыхал о такой смерти?
Последние его слова вызвали у меня дрожь страха. Да, я слыхал в камере "упрямых", что на допросах иногда заключенные умирают от пыток и что на жаргоне энкаведистов это называется — смерть от разрыва сердца. Все же, пересиливая страх, я выдавливаю из себя несколько слов:
— Клянусь, что говорю правду. Ничего не было.
— Список! Мне нужен список! — рычит он. — Твоих приятелей! Соучастников! Знакомых!
В этот момент я вспоминаю рассказы заключенных о том, как следователи заставляли их "вербовать", т. е. оговаривать ни в чем неповинных людей, клеветать на них. Значит и меня хочет сделать "вербовщиком" этот жирный энкаведист с потным черепом? Страх мой сменяется озлоблением. Стараясь подавить его, я внешне спокойно спрашиваю: