Семигорье - Владимир Корнилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— «Не могу, — говорю я, — открыть тебе тайну. Ты должна верить мне. Нет в тебе веры, прощай!» Вскочил я на коня, и конь будто не конь, как самолёт, полетел по улице. Красные трамваи отставали от меня и машины тоже. Я спешил, потому что за справедливостью следить — очень трудное дело!..
Когда утром я рассказал бабушке сон, она ахнула: «Ангел вразумил тебя! На всю жизнь быть тебе добрым, как сам бог!»
Папа, узнав про сон, посмотрел на меня сквозь очки и ничего не сказал.
Мама обняла меня и шепнула: «Ты будешь хорошим человеком, Алёша!»
… Бабушка напекла куличей и сделала пасху. Вечером собрались гости. Олька, моя двоюродная сестра, вместе со взрослыми села за карты. Мне папа запретил играть в карты, и я сидел в другой комнате, рассматривал «Ниву», старинный журнал. Потом мне надоело, и я стал ходить по коридору. Сказал себе: «Там, в комнате, штаб, важное совещание, я — часовой, охраняю штаб». Взял табуретку, подставил её под вешалку, встал на неё и замаскировался в висевших пальто и макинтошах. В коридор вышла Олькина мама, тётя Муся. Напевая, постукивая каблуками, она прошла в кухню. Потом вышел гость: волосы напомажены, пиджак расстёгнут, по жилетке блестящая цепочка от часов. Покачивая головой и сам покачиваясь, он тоже прошёл в кухню. Я был доволен, что меня не видно. В кухне началась возня и шёпот. И гость, и тётя Муся оба шептали: «Умоляю… Умоляю…» Мне было интересно, я высунул голову и полетел с табуретки. Гость и тётя Муся отбежали друг от друга, тётя бросилась ко мне. «Какой ужас!» — крикнула она. Подняла меня и быстро ушла в комнату. Гость закурил, через нос выпустил дым, швырнул папиросу в раковину и тоже ушёл в комнату.
Охрана штаба не удалась.
Читать не хотелось, я пошёл в комнату, где были гости, и сел у окна. Все были в большом азарте, на меня не обращали внимания. Только гость с напомаженными волосами посматривал на меня, как на злого мальчика. Мне стало не по себе. Я не мог жить, когда кто-нибудь на меня сердится. Я всегда шёл и объяснялся: лучше сразу всё выяснить! Я долго сидел у окна и набирался мужества. Наконец встал и подошёл к дяде с блестящими волосами. «Пожалуйста, не сердитесь на меня, — сказал я. Мне трудно было говорить, я знал, что я стою красный, но глаз не опускал. — Если я что-нибудь не так сделал, вы лучше скажите. А сердиться не надо…»
«Боже, какой ужас!» — опять крикнула Олькина мать. Гость побледнел, руки у него засуетились, он нервно посмеивался и всех уверял, что «к мальчику у него претензий нет». «Ты мальчик очень хороший!» — сказал он и даже погладил меня по голове. А мне казалось: если бы не папа, не мама, не люди, он оторвал бы мне голову…
Выяснять отношения трудно, даже со взрослыми!
Мама потом долго объясняла мне, что я сделал неприлично.
А папа буркнул: «Молодец, Алёшка…»
… Пряшка, невыносимый Пряшка, брат Наденьки, зажал между колен маленького Лёньку и краской размалевал ему лоб и щёки. Лёнька вырывался, плакал, а Пряшка кричал: «Терпи, человек, индейцем будешь!..»
Я не мог видеть несправедливость. Я выбил краску из Пряшкиных рук. Пряшка медленно поднялся. Я видел его прищуренные глаза и дрожащие от ярости губы. «Стыкнемся?.. А?!» — сказал он.
Много раз у нас с Пряшкой дело доходило до этого страшного слова, и всякий раз я отступал. Я не очень уж боялся драки. Правда, костлявый и длиннорукий Пряшка бил многих мальчишек. Просто я думал, что лучше всё решать по-доброму. Потом я помнил, что у Пряшки есть сестра Наденька. Пряшка знал, что я всегда уступаю, он двинул меня острым плечом и повторил: «Стыкнемся?..»
Сам не знаю, как это со мной случилось, но я тихо ответил: «Пошли».
Дрались мы на заднем дворе в окружении всех мальчишек дома. Нас поставили друг против друга. Я выставил перед собой левый, крепко сжатый кулак и подумал, что всё сейчас зависит от моего кулака. Справедливости не будет, если мой кулак окажется слабее.
Как я дрался, не помню. Я только знал, что должен победить. Ребята остановили бой, когда у Пряшки под глазом расплылось пятно, и кровь потекла из разбитого носа.
Вечером с примочкой на скуле я сидел дома и страдал. Я жалел Пряшку и боялся, что Наденька не поймёт, почему я дрался. Утром побежал мириться, но Наденька не пустила меня на порог. Она сердито крикнула: «Хулиган!» — и вытолкнула меня за дверь.
Все смотрели на меня, как на хулигана, потому что все видели разбитый нос и чёрный синяк Пряшки. Никто не видел синяков в моей душе.
Помню, маленький Лёнька сказал: «Не переживай, Лёш… Ты же знаешь, что правый — ты. Ну и всё!..»
Да, я знал, что прав — я. Но другие об этом не знали! И сейчас я думаю о справедливости. И прошлое живёт во мне.
… В деревянной школе, где я теперь учусь, маленькие классы, между партами пройдёшь только боком. Случилось так, что после уроков я выходил из класса и толкнул парту, за которой сидела Нюрка, сестра Ивана Петракова, моего нового товарища. Когда меня окликнули и привели из коридора в класс, я увидел белую как мел Нюрку. Она стояла в проходе, расставив локти, и держала перед собой подол платья, залитый чернилами. Я смотрел на Нюрку, все, кто был в классе, смотрели на меня. Как они на меня смотрели! Я не понимал, почему они так на меня смотрят. Ведь я же нечаянно толкнул парту?! Из школы я шёл один. На развилке, от которой одна тропка шла к Семигорью, другая — к нашему посёлку, я сел на камень. Решил дождаться Ивана, поговорить с ним, может быть, извиниться. Думал: «Ведь не нарочно я толкнул парту. Должен он это понять!.. Не ссориться же нам из-за девчонки!..»
На тропке я увидел Ивана, он шёл вместе с Нюркой. Встречаться с Нюркой мне не хотелось, и уходить было поздно. Я скользнул в ложбину, по-солдатски залёг прямо в засыпанных снегом сосенках.
Иван и Нюрка шли медленно, как больные. Нюрка молчала, Иван что-то ей говорил.
Вдруг Нюрка всхлипнула: «Как же в школу теперь!.. Платья другого нету-у-у…» Я видел сквозь ветки её опухшее от слёз лицо. Иван неуверенно сказал: «Небось отстирается… А то заработаю. Справлю тебе новое…» Они прошли мимо, слепые в своём горе. Иван шёл позади Нюрки, часто останавливался, как будто ему трудно было идти. Его одежда, похожая на шинель, была подпоясана верёвочкой, горбилась на спине, длинные полы путались в ногах. Он под мышкой держал завёрнутые в тряпицу книги, руками приподнимал к коленям полы. Я видел большие, с загнутыми носами ботинки и худые ноги в чёрных солдатских обмотках.
Домой я пришёл, когда в окнах уже горел свет. Сидел в кухне, за обеденным столом, передо мной остывала тарелка супа. Я не мог смотреть на хлебницу, полную хлеба, на маслёнку с маслом, сахарницу, на банку с вареньем, темневшую на полке. Я вспоминал что ели у Петраковых в тот день, когда я попал к ним на обед. На столе стоял чугун с горячей картошкой, на размокшей газете лежали куски селёдки.
Мать Ивана, хмурая, крикливая, с голыми худыми руками, отрезала по ломтю чёрного хлеба. К концу обеда каждого оделила куском сахара. С сахаром пили кипяток из большой жестяной кружки, все по очереди: сначала Иван, потом Нюрка, за ней младшая Валька. Маруську, только что вылезшую из пелёнок, Нюрка поила с ложки. Так было в тот день, так было в другие дни, когда я приходил к Петраковым в дом и заставал их за едой. В получку, помню, появилось повидло. Иван резал его ножом на кусочки со спичечный коробок, каждому — свой… Мать Петраковых — банщица, под выходной топит баню для всего посёлка. Ходит в старых мужицких сапогах, свои ботинки отдала Ивану. Для зимы у них из четверых одни подшитые войлоком катанки. Я сам видел, как однажды Валька бежала к подружкам в соседний дом босиком по снегу.
У нас под вешалкой три пары валенок. У каждого свои.
А Валька по снегу босиком…
Я встал, прошёл в комнату, где отец сидел на стуле, закинув ногу на ногу, и читал. И у нас состоялся такой разговор.
— Папа, скажи, сколько получает мать Ивана Петракова? — спросил я.
— Банщица?.. Сто пятьдесят.
— А ты?..
Отец опустил книгу на колени, посмотрел на меня. Без очков глаза его казались усталыми, и в такие минуты я всегда жалел его.
— Зачем тебе это?
— Мне надо, — сказал я.
— Ну, восемьсот.
— Восемьсот?! Но почему так?.. Их пятеро и — сто пятьдесят, нас трое, у нас — восемьсот?!
Отец закрыл глаза, пальцем сдавил переносье. Он решал: отвечать на мой вопрос или нет.
— Ты думаешь, — сказал он, — топить баню и руководить, скажем, техникумом — одно и то же?.. Государство каждому платит по труду.
— Но должна же быть справедливость?! — крикнул я.
— А что такое справедливость?.. В буржуазном обществе капиталист, имея завод, нанимает рабочих. Рабочие создают ему богатство, сами живя в нищете. Капиталист считает это справедливым: он даёт рабочим работу. Мы считаем это несправедливым, потому что один присваивает то, что должны иметь все. Поэтому мы прогнали капиталистов и работаем теперь в общий государственный котёл. И каждый получает из этого котла свою долю, пропорционально своему труду. Пока в этом наша общественная справедливость. То, что справедливо для одного человека, не всегда справедливо для общества. И наоборот. Тебе пора различать это.