Диктатор и гамак - Даниэль Пеннак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время этих упражнений он приставил лезвие ножа под нижнее ребро своего двойника. Небольшого движения кисти было бы достаточно. Он сделал бы это. В другой раз он приставил ему к виску дуло своего револьвера, точно так же, как делал это Перейра. Его палец лежал на курке. Он спокойно мог бы спустить его.
— Тренировка на настоящих патронах: чтобы быть двойником, этого надо по-настоящему хотеть! И потом, двойника всегда можно заменить! Достаточно лишь верить в сходство двух человек.
Он только что произнес вслух фразу Перейры, один, в пустыне каатинги. Дремавшая лошадь вздрогнула. Ослица заерзала передними ногами, будто укушенная тарантулом. Он медленно встает, опираясь на ружье, прислушивается к зарослям колючего кустарника. Тишина. Он думает, что ему следовало бы взять еще и собаку. Собаки издали угадывают леопардов. Они так боятся этих кошачьих, что чуют их за километры.
Но нет, в ночи — ни шороха, ни звука.
Он медленно садится на место.
Ему больше ничего не страшно.
Ни дикие звери, ни змеи, ни пауки, ни бродячие собаки, ни само молчание земли не пугают его. Он исчерпал свой запас страха во время истекших лет правления Перейры. Уму непостижимо, как все-таки этот Перейра запугал его! Размеры этого страха он постиг лишь недавно, готовя себе на смену своего собственного двойника. Ярость, которую он вкладывал в каждый сеанс натаскивания, исходила из глубин его собственного ужаса.
— Посмотри на меня! Ты — президент? Ты сын моего отца? Поставь себя на мое место, я большего не требую: я жду. Я жду!
И вот сейчас он наконец может улыбнуться. Прильнув щекой к своему вещевому мешку, почти погрузившись в сон, один во всем мире, он улыбается. Глупо, конечно. Перейра никогда не угрожал ему всерьез. Перейра лишь запугал его, чтобы больше о нем не беспокоиться. Перейра поселился у него в голове, чтобы его собственная спокойно отдыхала. Перейра смотал удочки, точно так же, как теперь и он сам, не собираясь возвращаться. Перейра сделал ему только лучше. Он обязан Перейре, этому Перейре, которого боялся, как самой смерти, обновлением своей жизни: тем, что он открыл в себе талант актера. И в каком-то смысле он обязан ему тем, что открыл для себя кинематограф, который принесет ему славу, богатство и жизнь после смерти, там, в Америке!
Скажи спасибо Перейре.
— Спасибо, Перейра!
Растянувшись на спине с карабином в руках, он пытается заснуть, мурлыкая себе под нос то, что люди Геррильо Мартинса заставляют петь в рыночные дни на площадях Терезины:
Dentro da nossa pobrezaÉ grande nossa riquezaO povo de TerezinaPor uma graça divinaRecebeu um soberanoMelhor dito sobre-humano!
Среди горестей и бедНаше счастье — президент.В Терезине народБожьей милостью живет.Свыше дан нам лучший царь,Сверхгуманный государь!
И в конце концов тихий продолжительный смех убаюкивает его.
9.
Бесполезно задерживаться на о том, чем явилось это путешествие через континент. Он сам охотно будет рассказывать о нем всем, кто захочет об этом услышать, в последние годы своей жизни. Расскажет о том дне, когда пума сожрала его ослицу, сперва заманив его самого подальше от места привала, гадя то там, то здесь, оставляя такие свежие следы, что казалось, она всегда где-то рядом, на расстоянии ружейного выстрела, иногда даже показываясь на глаза (дважды у человека было время прицелиться в нее, это была даже не пума, а суцуарана, ирбис размером с тигра, которая под своим черным плащом носила пятна леопарда, похожие на шрамы, заржавевшие от времени), но зверь тотчас же исчезал, заманивая охотника все дальше и дальше, запутывая его, до тех пор пока не бросил его посреди колючего кустарника, чтобы вернуться и загрызть ослицу, утащить ее и сожрать вместе со своим семейством, оставив от бедного вьючного животного «только рожки да ножки», да еще катушки пленки и кинопроектор.
Затем наступила очередь лошади, укушенной в ноздрю рогатой гадюкой в тот самый момент, когда опустила шею, пытаясь высосать влагу из лужицы грязи, где и притаился гад. Сколько времени, интересно, эта дрянь весом в семь кило и длиной метр шестьдесят ожидала шершавого поцелуя его лошади, свернувшись кольцами в той грязной луже? Затем он сам чуть не загнулся: отрубая голову рептилии своим мачете, он задел полость с ядом; отравленная капля брызнула ему на щеку, попав в ранку от укуса комара, и вот он стал пухнуть, как бурдюк, и причитать от боли, как Святая Мадонна. Он расскажет о своих кошмарах, о том, как ему стала сниться ожившая флора: звери, птицы, рептилии, насекомые — все объединились, чтобы восстать против рода человеческого, единственным представителем которого на земле оказался именно он. Расскажет, как он шел в этом бесконечном бреду, оставшись без ослицы и без лошади, взвалив на плечо кинопроектор и неся, как новорожденного, катушки с пленкой, сложенные в нечто вроде гамака, повязанного у него на груди.
— Одновременно Христос с крестом и Мадонна с младенцем, да! Я был апостолом кинематографа.
Здесь он провалился в глубокую кому и опомнился уже закупоренный в четыре глинобитные стены, усыпанный какими-то пахучими листьями; его похоронила семья крестьян кабокло, бабушка которых кормила его в младенчестве.
— Эта старушка жевала мякоть кокоса, прежде чем отправить мне в рот эту жвачку кончиком своего языка. А поскольку она к тому же еще жевала табак, я впридачу заглатывал и слюну с соком табака. Думаю, поэтому я довольно быстро поправился — только бы все скорее прекратилось.
Естественно, эти кабокло не знали электричества и не подозревали о существовании кинематографа. Когда жители деревни спросили его, что «представляла» собой (годы спустя он все еще умилялся, вспоминая, как этот допытливый глагол слетал с их невежественных губ) эта машина — кинопроектор — и для чего нужны были колеса без спиц — коробки с катушками пленки, — он им ответил, что это аппарат, который показывал мечты, и что эти самые мечты хранились смотанными в этих вот круглых коробках. Тогда они спросили, не его ли это мечты. Для того чтобы не усложнять дело, он ответил, что его. И что же это были за мечты? Ну вот, например, мечта уехать далеко-далеко или мечта наесться досыта. Когда же они попросили показать им эти самые мечты, у него не хватило духу сказать им, что придется дожидаться появления электричества. Он приказал растянуть белый гамак между двумя стволами умбузейрос[24], установил кинопроектор на нужном расстоянии, заправил пленку, спросил, кто в поселке когда-либо мечтал куда-нибудь уехать, поставил за кинопроектор подростка, который ответил «я», и, когда по его сигналу мальчик начал крутить ручку, он сам стал изображать перед ними «Иммигранта» Чарли Чаплина, жестикулируя перед белым холстом.
— Таков был мой первый публичный сеанс.
Все это он будет рассказывать в конце своей жизни, таскаясь из бара в бар и на своих дрожащих ногах пытаясь воспроизвести роли из «Иммигранта», которые он когда-то сыграл перед гогочущими жителями деревни: самого Чарли, девушки и ее матери, а также всю толпу эмигрантов, и пароход, плывущий по волнам, и тарелки, дребезжащие с одного края стола на другой.
— Представьте, я изображал даже тарелки и стол! Когда малец прекращал вращать ручку, хватаясь за живот от смеха, я тоже разом останавливался. А если он крутил ее обратно, чтобы подтрунить надо мной, я тоже разматывал удочки в обратном порядке, если вы понимаете, что я хочу сказать…
Вот что он станет рассказывать по барам в последние годы своей жизни.
Давай, валяй…
А в ответ — безразличие на дне стакана…
А когда кто-нибудь порой спросит его, отчего он столько пьет, он вряд ли откроет свое отчаяние, личную неудачу, эти потерянные годы в поисках себя самого, нет, он всегда будет возвращаться именно к этому периоду своей жизни — переходу через континент — когда солнце, как скажет он, превратило его в кость каракатицы.
— В этакую белую солому, которую дают попугаям, чтобы они захлопнули свой клюв, представляешь?
Он как-то не ожидал такой засухи. Он покинул свой поселок четырнадцатого марта, а дождя не было уже с Рождества. Когда крестьяне сказали ему, что это признак засухи и что ни одной капли не прольется до следующего дня появления Христа, он им не поверил. Он продолжил путь, взвалив все оборудование на двух иудейских ослов, у одного из которых слезился правый глаз, будто скотина уже знала, что земля превратится в наковальню, на которой он изжарится на ходу.
Осел как в воду глядел: он и его приятель умерли два месяца спустя, упав замертво засохшими мумиями, один в нескольких километрах от другого.