Лесная глушь - С. Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знать правду говорят, что пестун-то им братом доводится? — допытывал любопытный вятский.
— Да ведь вот как у них это дело-то ведется: родила мать двояшек, один медведь, а другой Матрена Ивановна. Вот и ходят они с матерью, говорят, до первого снегу; медведица-то поскорей растет, так и мать поскорей ее от себя гонит: «Ступай-де на свои харчи, а мне тебя девать некуда — не в моготу уж стало». Братишко вот дело другое; его она всегда с собой берет и в берлоге холит, а как выведет новых, то и приставит к ним: «Блюди-де, да посматривай за ними, чтоб не баловали, а коли в чем непослушны, сам расправы не делай: мне скажи!» И уж тут, что не по ней — выволочку задаст такую, что, вон рассказывал Клистрат Кривой, долго валяется на земле да ревет, что есть мочи. Поревет, поревет, да и перестанет, а все, слышь, плетется за матерью: знать в большом страхе держит, коли и колотухи не донимают.
— И злющая же эта медведица! — заметил вятский. — Коли человека, говорят, где изломает — все она. Сам не таков, толкует народ. Того как раз самого испугать можно; только, слышь, если завидел, иди смело навстречу — не тронет. Сзади зашел, только ухни, что ни есть мочи, забежит, слышь, и следа не отыщешь. Да если и начнет кувыркать он к тебе, только на землю ложись, да не дыши. Придет, говорят, понюхает, попробует лапой, а лежачего ни за что не тронет, только лежи дольше, пока совсем не уйдет, а завидел, что ты встал, да пошел, тут хоть и ложись опять — в другой раз не надуешь. А за зад не дает хвататься; и уж если собаки впились туда, пропала медвежья сила. Так ли я говорю, дядя?
— Попытал, брат, я этой медвежьей силы: был под хмельком, да и ударь раза два для смеху. Взревел Мишук и плясать перестал; как ни ломал — не хочет! Я его еще колонул, как он рявкнет, братцы, да вскинется: вот о сю пору памятка осталась.
И сергач, в удостоверение истины, показал на изрытое рубцами плечо, где еще ясно можно было разглядеть пять кругленьких ран — следы медвежьего гнева.
— Насилу, братцы, водой отлили! — закончил сергач.
Дивились слушатели и качали головами.
— Ведь вот, почтенные, толковать теперь будем: и зверь, глядишь, а сердце словно человечье! — заметил целовальник.
— Да и ухватки-то все человечьи! — поддержал его один из самых молчаливых слушателей. — И на лапах-то у него по пяти пальцев, и мычит-то он, словно говорить собирается, а сбоку попристальнее глянешь, словно видал где и человека-то такого.
— Уж и смышлен же, ребята: откуда разуму понабрался! — продолжал между тем сергач. — Вот как повозишься-то с ними и поприглядишься ко всему, и все запомнишь, коли и рассказать, — так слова не выкину. Все, бывало, в овине сижу, да с ними занимаюсь: и на задния-то лапы ставлю, и падог в руки дам, ну и побьешь в ину пору, коли не понимает. Уж пытал батюшко-священник уговоры делать:
— Чтой-то, говорит, Мартын ты, братец, тот да не тот; никак тебя теперь к дому не залучишь; уж не жениться ли собираешься? Вот овин бы, говорит, топить надо, да и снопов остатки нужно перевезти туда, а то погниют совсем.
Тут-то меня словно по лбу кто, а у самого догадки-то не хватило: сгреб я пострелят-то мохнатых, да и поволок в свою избу, что пустой стояла: жила тут нищенка, да померла в осенях. Бегом бегу я домой и крепко полы придерживаю, да как раз на самого-то тут тебе и наткнулся. Начал стыдить: земля, братцы, подо мной загорелась.
— Ты-де не малый ребенок; нанялся бы в няньки, все лучше с человеком-то возиться. Повойник бы, толкует, надел, сарафан синий, взял бы копыл и нитки сучил.
Гвоздил, братцы, до того, что горю со стыда, деться негде, а и выпустить медвежат — так в пору. Да нет, удержался, хоть и народ обступил. «Ни за что, говорю, не брошу, хоть и стыдно больно, а не кину; привык, говорю, водой не разольете!» Как приду, бывало, к ним в избу — овсянки натолочь или щей налить, что у матушки выпросишь, — идут к тебе пострелята в перевалку. Станут на задние лапы и на руки к тебе просятся, а сами друг дружку толкают; приучил, вишь, так: кому первому, так и берут завидки и того и другого.
Поприласкаешь немножко, покормишь, играть начнут с тобой. Дашь им палец — сосут, а не кусают, пока зубов-то не было. Начали вот и зубы прорезаться, так с зуду что ли, али потехи ради, все лавки изгрызли. Корыто, вишь, было, так и то никуда стало не годно: все исщепали. Гляжу-погляжу: стали мои ребята промеж собой драки заводить, да так часто, что уйму не было. Слышу, бывало, из сенец, возню да рев подымут такой, что унеси ты мое горе.
Прихожу как-то раз в осенях: лежит один косоглазенькой и еле дышит; глянул на меня, да и опять нос под себя подвернул. Поставил я овсянки, так не ест и с места не встает; братишко его такой шустрой да веселенькой, нет-нет, да и щипнет лежачего-то. Ну, думаю, подрались ребята, помирятся. Пришел я по-вечеру, лежит еще тот и на меня уж не глянул. Братишко возле сидит да нюхает, и лапой-то двинет, и на меня-то обернется. Э, думаю, худое дело! Зашла шутка не туда, где ей следно быть. Потрепал живого сорванца, да видно одно и осталось: стащил мертвого на зада, да и закопал в ямку. А уж куды, братцы, жалостно было: ино место слеза прошибла. И остался я при одном, вот при этом, а ту, медведицу-то, так и поучить не удалось.
— Возился-то я с ним до весны, — продолжал сергач, утерши слезинку, выжатую не то хмелем, не то, и в самом деле, воспоминанием об утрате одного кормильца. — Пришел я, братцы, в хозяйскую избу: сидит эдак батюшко за столом, под тяблом, и книгу толстущую с полицы снял, да читает. А тут попадья сидит на конике и считает яйца. Положил я на полати шапку, рукавицы, распоясался и начал разболокаться. Слышу, крякнул отец Иван, поглядел на меня через очки, да и стал выговаривать: «Что ты, говорит, Мартын, не поприглядишь себе местишка какого, ведь вон весна наступает? Али с медвежатами, говорит, пойдешь, да ведь поди еще не пляшут?» А сам улыбнулся, да и опять сердито смотрит. «Ищи, говорит, Мартын, места другого, а уж нам ты не нужен!»
Больно разобидел он меня этим словом, уж лучше бы инако как вымолвил. «Ну, думаю, ладно: служил я тебе без перекору; а коли медвежонок тебе не люб, прости, отец Иван, не поминай лихом!» Да на другой же день и перебрался я, братцы, к себе в избу. Кое-как перебился и лето и зиму: то лыки драл да плел лапотки, да березки молоденькие подрубал, то веники вязал, да продавал в город. Больше, впрочем, ученика-то своего обучал. Прислушался у татар приговоров, кое-что от себя понабрал на досуге, да как попросохло весной, я и поволок его в город: ходи-де, Миша, похаживай, говори да приговаривай.
С тех пор вот и мыкаемся с ним по чужим людям и везде — спасибо, обиды не видим. Разве у иного ребят перепугаешь, так велят убираться. Зимой лежишь дома. Сам-от спит, а ты свое дело справляешь: лапти что ли тачаю… По три, братцы, пары в сутки делаю! — прихвастнул сергач и, разбудив товарищей, поплелся вон на свежий воздух, сопровождаемый единодушным, тяжелым вздохом всех своих слушателей.
Вышел вятский на крылец и видит он, как поднялся сергач на гору и повернул направо к густому перелеску. Все меньше и меньше становятся путники; далеко бредут они по оголенному пару, чуть-чуть видна вдали деревенька, словно одна изба и ничего кругом: одно только длинное поле, по которому босому пройти кромешная мука — торчат остатки ржаной соломы вперемежку с пестами, до которых охотники малые ребята да деревенские свиньи. Идет хозяин все впереди, опираясь на палку. Чуть-чуть передвигая ноги и низко опустив голову, плетется и его медведь; сзади идет с котомкой коза-щелкунья. Можно еще и цепь различить и ноги пешеходов; но вот все это слилось в одну сплошную массу и чуть распознаешь их от черного перелеска. Скоро и совсем потонули они в куче деревьев. Вот завыли где-то далеко собаки, видно почуяли незнакомого зверя и дикое мясо. Вздохнул вятский и вернулся в питейный, да прямо к сидельцу:
— Дай-ко, говорит, поскорей еще красовулю!
* * *Недалеко ушли наши путники: где-нибудь под сосенкой или просто в дорожной канаве завалятся они на ночевку: тут медведь, рядом с ним и сам поводырь. Ухватит Мишук хозяина лапой и дует ему в лицо и ухо целые столбы пару. Крутит головой сонный хозяин, а проснуться не хочется, — крепко умаялся в запрошлый день, да и отяжелела голова от бушневского угощения. К утру только очнулся сергач и, изловчившись от тяжелых и удушливых объятий зверя, положил свою голову на его мягкую мохнатую спину, и поглядел на сына. Крепко спит тот, уткнувшись в котомку и накрыв лицо шапкой; ни с того, ни с сего ухватился он за веревку на барабане-лукошке и тянет на доморощенном свистке нескладную песню. Но вот выкатилось солнышко из-за верхушек сосен, потянулось по небу и назойливо глянуло в защуренные глаза наших комедиантов: обдает их варом и ложится на лица загар новым слоем, а тут налетели комары да мошки; собака взвыла по близости, лошадь бешено заржала и коровы мычат как-то жалобно. Овцы брыкают по полю и собрались свиньи в особую кучу, тесно сбившись спинами. Проснулись и наши путники ж, умывшись в первой попавшейся речке, снова поплелись в дальний путь-дорогу.