Клер - Жак Шардон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наш дом в Шармоне, хотя и старинной постройки, мало походил на особняки знати. Огромную площадь занимали длиннющие коридоры и никчемные комнаты. Уже давно никто не заходил в бильярдную или маленькую гостиную. Эти неотапливаемые, жавшиеся друг к другу помещения, куда заглядывали только по ошибке и словно извиняясь, таили в своем полумраке предметы, скопленные многими поколениями. Тут были сундуки, великолепные, поистине королевские кровати, вазы, восточные шелка, привезенные Крузом, безделушки, оставленные матерью Клер, картины в блестящих рамах — все с претензией на роскошь и оттого казавшиеся сегодня вдвойне уродливыми. Непонятно, скажем, как могли считаться красивыми безвкусные мраморные с золотом часы.
Клер полагала, что дом неказист, но это ее не огорчало. Она говорила, что идеальное жилище то, которого не замечаешь. Скопище разрозненных предметов в Шармоне как нельзя лучше укладывались в рамки такого определения; в самом деле, я их прежде вовсе не замечал.
Я начал было подумывать о постройке нового дома, красивого и удобного, но потом сказал себе: нет. Этак размечтаешься, а осуществить задуманное в точности не сумеешь, и вот из тщеславного стремления к недостижимому идеалу погрузишься в низменные мысли — это ли не безвкусица; станешь ругаться с неаккуратными поставщиками и легкомысленным архитектором, и кончится все это судебным процессом или же приступом мизантропии. Было и другое: мое финансовое положение вынуждало меня к осторожности.
Я облюбовал комнату в стиле ампир в пустынной части дома, и устроил в ней кабинет, предназначенный исключительно для решения коммерческих вопросов. Здесь я читал письма и на круглом мраморном и весьма неудобном столе писал указания Франку, управляющему моей плантацией. Покидая Борнео, я постановил не заниматься больше делами, на которые и без того ушла значительная часть моей жизни; коль скоро приходилось к ним возвращаться, я предпочел изолировать все материальные проблемы в отдельную комнату, куда уединялся на несколько часов, дабы не позволить им вторгаться в повседневную жизнь.
Сохранив плантацию, я допустил ошибку. В наши дни человек уже не может самостоятельно распоряжаться своим предприятием. Невозможно пережить кризис — а кризисы повторяются все чаще — без поддержки акционерного общества и вливания дополнительных капиталов.
Я предпочитал не подсчитывать, какую сумму снял со своего счета в банке за последние годы, а Франку отправил письмо с просьбой сократить расходы. Ответа я ждал два месяца, однако в нем не содержалось и намека на мои последние указания: Франк, видимо, надеялся, что я успел о них позабыть. Простительное упорство. Кто же станет наводить экономию в хорошо налаженном предприятии, основанном на точных расчетах? Я требовал от Франка, чтоб он собственноручно заронил недуг в организм, который он до сих пор так успешно оберегал. К тому же, латая старую систему, все равно не спастись от разорения в годы кризиса, когда плантаторы в избытке производят каучук для пораженной летаргией промышленности. Здесь требовались коренные перемены, полное обновление, революция.
Для того чтобы изобретать, ум должен находиться в возбужденном состоянии. Опасности, путешествия, любовь, неожиданности будят воображение. Под давлением событий и ударами необходимости, в душераздирающих муках невозможное становится сначала реальностью, а потом и традицией. Почти все нововведения родились через преодоление боли, кризисов и препятствий.
Настала пора, думал я, изменить обычаи плантаторов. Уволить всех кули, что ухаживают за землей, вернуть деревьям первозданную свободу и собирать каучук с минимальными затратами. Вот только сам я уже староват для экспериментов, кроме того, у меня нет ни малейшего желания уезжать из дома, а находясь в Шармоне, я не могу учинить переворот в каучуководстве на Борнео. И слава Богу — преждевременная резолюция вредна. Опасный период лучше всего терпеливо переждать. Такие уже случались на моем веку, только на этот раз я твердо решил не волноваться и, сохраняя хладнокровие, не заглядывать в пропасть, хоть бы и вынесло меня на самый ее край.
Можно с легкостью сносить бедность и лишения, а вот денежные заботы причиняют муку, ни с чем не сравнимую: сжимается сердце, стесняется дыхание, смущается разум. Подводя итог расходам и доходам, можно оказаться в моральном дефиците.
Беспокойство, когда оно выходит за определенные рамки, становится болезнью. С другой стороны, безграничное беспокойство естественно и разумно. Кто из нас по здравом размышлении не ощутит свою постоянную незащищенность, хрупкость всех наших благ, подстерегающие нас опасности, безрассудство любого поступка. Чтобы выжить, необходимо допустить вокруг себя зону искусственного спокойствия, в которой всякое событие расценивать как безобидное, а то и благоприятное. Человек, такой зоны лишенный, есть неврастеник, больной.
Здоровое начало в себе я довел до предела. Я решил исходить из того, что со мной не случится ничего дурного и что цена на каучук поднимется раньше, нежели я окончательно разорюсь. В таком естественном, впрочем, убеждении сказалось мое врожденное хладнокровие; когда, написав несколько писем, я выхожу из кабинета, я скидываю с себя бремя забот, и тени их не остается на моем лице. Клер нисколько не подозревает об опасности, потому что сам я о ней не думаю.
Хладнокровие принадлежит к числу весьма любопытных добродетелей, ему воздают заслуженную хвалу, однако оно невозможно без некоторого презрения к человеку и значительной доли фатализма. В моем сегодняшнем спокойствии я различаю и лень, и легкомыслие, и безразличие; но не те же ли качества отличают мудрецов?
* * *Я рассчитывал провести остаток дней моих во Франции вдали от общества с его неизбежной суетой. Несбыточные мечты. Дел у меня тут значительно больше, чем у плантатора, который борется с нашествием муравьев. Приходится сражаться с фининспектором, который устанавливает налоги наобум, проверять банковские расчеты, непременно содержащие ошибки, а если случается прибегнуть к помощи адвоката — выполнять за него его обязанности. Невидимый зубчатый механизм нашего общества, на который тем не менее натыкаешься повсюду, причинял бы нам значительно меньше беспокойства, если бы действовал безупречно. Однако он функционирует плохо, поскольку приводится в движение людьми, у которых еще сохранилась душа и которые бывают рассеянными, мечтательными, влюбленными.
Встречаются люди озлобленные, не видевшие в жизни ничего, кроме глупости, преступлений и нерадивости. Разумеется, они во многом правы, но все-таки гнев их неправеден; негоже становиться врагом лучшего из обществ; оттого я и воздерживаюсь по возможности от контактов с ним и не желаю принимать от него подарков.
Как ни чужд человек заботам своего века, удел цивилизации ему никогда не безразличен. Я бы сказал даже, что самые сокровенные наши чаяния связаны с будущим, которого нам не дано увидеть. Пути развития человечества для нас — ну прямо-таки личная проблема.
Интерес в себе к будущему я подметил благодаря разговорам с Клер. Свои мысли по важнейшим вопросам бытия мы доверяем далеко не каждому и даже не всегда можем доверить бумаге. Правила хорошего тона заставляют нас молчать при посторонних: говорить о себе неприлично, не в меру сосредоточиваться на какой-нибудь идее — тоже. Искусство беседы заключается в том, чтобы нравиться, для этого личность свою надобно упрятать подальше. Только дружба дозволяет откровенность, неприемлемую во всех остальных случаях, дружба и любовь — в этом они схожи.
Прежде я избегал говорить с Клер о себе и, боясь наскучить, остерегался затрагивать слишком серьезные проблемы. Я и не подозревал, что чистосердечный, без утайки разговор, возможность излить душу — есть признак разделенной любви; это откровение — данное нам в браке, охмелило нас. Известная вольность речи еще не означает любви, но ежели ты можешь полностью раскрыться, значит ты любим. Я хорошо понимаю юного Моцарта, когда он перед выступлением спрашивал у дам: «Любите ли вы меня?»
Откровенничая с Клер, я иногда сам удивляюсь своим мыслям. Необдуманные, живые, искренние, глубокие слова всегда звучат странно. Бог весть куда они могут завести. Порой я неожиданно замолкаю, прислушиваясь к тому, что говорит Клер, к нечаянно вырвавшемуся у нее признанию. Тогда я становлюсь внимательнее, понижаю голос, задаю вопросы.
Клер больше всего интересовали мои детские воспоминания. Я описывал ей дом дядюшки Филиппара в маленьком городке в Шаранте, где я родился. С тех ранних лет мне не запомнилось ничего, кроме домов и садов, причем дома эти были большими, шумными, веселыми и полными детей или же пустыми и жуткими. И еще помню красивый дом одного из наших родственников в Париже. Однажды зимой меня привезли туда на консультацию к доктору; проснувшись утром, я услыхал гул города за окном, мягкий и необъятный, подобный жужжанию пчелы за занавеской, перезвон бубенцов, шарканье и топот.