Новый Мир ( № 6 2010) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, такой коктейль мне даже в полночь на кладбище будет не проглотить без смеха.
…Влила в жилы трупа смесь теплой менструальной крови, слюны бешеной собаки, кишок рыси, горба гиены, вскормленной трупным мясом, сброшенной змеиной кожи и листьев белены… Отсекает голову козлу и помещает ее в распоротый живот трупа; половые части он кладет в рот мертвецу, тем самым отождествляя его с козлом…
Нет уж, спасибо. Своих родителей отождествляйте с козлами. Козлы…
Я все же почел возможным приобрести “Книгу привидений” лорда Галифакса: лорд — в этом всегда есть что-то стильное. Сходить с ума тоже надо со вкусом.
Я втянулся и все меньше уставал. Вечером можно было позаниматься при лампадке, и я взялся за английский. Свои валенки, которые мне мама передала в тюрьме, я отдал киевлянину Кедрову, маленькому еврею с такой мощной фамилией и основательной дозой цинизма. Когда-то ему поручили вовлечь в оппозицию старого большевика для рекламы, и его жертвой стал Миша Киевский, член партии с 1915 г. Этот “оппозиционер” был тут же. Полуслепой еврей в очках-биноклях, не умевший и двух слов связать. И Кедров над ним нередко потешался, не испытывая ни малейшей вины за “вербовку”: революция требует жертв.
— Подтверди, Кедров, — обращался к нему Миша, — какие у меня бабы были, с какими грудями — ни у кого таких не было.
Кедров начинает описывать его дам, а Миша сидит довольный — вот какой я был, не смотрите, что я теперь такой! Грустно было наблюдать такие комедии, но все равно смеешься.
Папочка, хоть бы раз ты посмеялся с нами вместе над чем-нибудь малопристойным! Это бы так нас сблизило!..
Хорошо, что теперь я мог с полным пенсионерским правом занимать место у самого входа, держа в поле зрения весь вагон электрички. Вдруг высветилось: отец кидается захватить это самое место… Папочка, папочка, папочка, до чего ж мы все тебя довели!..
Кедров был, видимо, слаб здоровьем, и его оставили на внутренних работах, хотя все равно под открытым небом, а валенки ему не полагались. Но и мои у него не задержались. Вечером он их поставил сушить, а к утру их уже не было. И тут впервые проявился мой авторитет в мире уголовной братии. Я с ними часто встречался в лесу, иногда в поселке болтал о том о сем и постепенно завоевал их симпатии. Я обратился к одному из приятелей и рассказал, что, мол, дал другу валенки и каково ему теперь передо мной. На следующее утро валенки были на месте.
Чем объяснить? За все годы я убедился, что эта братия тоже любит уважение к себе, причем неплохо разбирается, где искреннее, а где притворное. И тогда и сейчас они для меня в первую очередь обездоленные — при всем богатстве наглости, грубости, самоуверенности.
Когда, уже в Каратау, отец превратился в странствующего проповедника, читающего по областным зонам проповеди, именуемые лекциями (“Я их через моральный кодекс строителя коммунизма подвожу к христианским заповедям”, — с видом тонкого политика делился папа, конспиративно понижая голос), он уже представлялся нам тем самым чеховским интеллигентом, не нюхавшим настоящей жизни. Но в зоне-то он проповедовал не словами, которые так легко подделать, а делами, в которых не сфальшивишь, каждую минуту проживая у всех на глазах. В лагере надо было не сдешевить именно НИ РАЗУ — святому не прощают и мига слабости. И вот это-то НИ РАЗУ и было его педагогическим оружием.
Где только люди не делают карьеру! Я “вырос” до бригадира. Это было полудемократическое назначение. Но я не допустил себе никакого послабления. За поясом у меня всегда был топор, и где люди отстают — подойду туда и помогу, выискивать себе малейшее облегчение я считал бессовестным. Народ же постепенно втянулся в работу, и все стало будничным. Работать и спать. Каждый, может быть и не совсем осознанно, мобилизовался на то, что надо выжить. Появлялись время от времени книги, но обсуждений их не помню. Бросит кто-нибудь осторожную фразу и такую же услышит. У меня была французская грамматика, и я принялся ее зубрить. Буквально зубрить. При коптилке долго не начитаешься, так возьмешь французское предложение в рот и жуешь его, и жуешь, чтобы в памяти закрепилось.
Шумели только троцкисты — не капитулировавшие, называвшие себя большевиками-ленинцами. Им было море по колено, и нас они не раз упрекали в трусости, глупости, беспринципности, но вступать с ними в спор мало кто решался. Особенно впечатался Вирап Вирапович Вирап, напоминавший своим видом Дон Кихота. С 1927 года Вирап непрерывно пребывал в ссылке или в политизоляторе. Армянин, член партии с 1915 года, он был редактором “Звезды Востока” (так, кажется) в Тбилиси, бывал в гостях у Сталина, рекомендовал в партию Берию и рассказывал, что тот по заданию партии сотрудничал с “Интеллидженс сервис”. Что тут истинного и что мифического — трудно сказать. Но хорошо запомнились его слова: “Троцкий бы расправлялся еще чище, чем Сталин”.
Через два года в приказе по лагерю Вирап был первым в списке подлежавших расстрелу на кирпичном заводе. Насколько мне известно, он не работал все эти годы и на нас, работяг, смотрел с презрением. Доходили слухи, что на самой Воркуте таких много и что они объявили голодовку, требуя специального режима для политзаключенных. Более ста дней их кормили насильно, а куда они делись потом, неизвестно. Кто говорил, что их расстреляли, кто — что увезли в тюрьму в Обдорск (Салехард). Но однажды к нам на перевалбазу приехали на лошадях уголовники, и я с товарищами грузил аммонал. По их словам, он предназначался для взрывов, чтобы в воронках похоронить расстрелянных. До этого на санях привезли лагерную одежду, и от возчиков-урок мы узнали, будто не желавшим работать велели сдать лагерную одежду и переодеться в свою. Но по дороге в Обдорск этап в 1300 человек был с обеих сторон расстрелян из пулеметов. Один комплект одежды я стащил и в уголке поменял свои ватные штаны, телогрейку и бушлат на новые — в память о хороших людях.
Чтобы главный каратауский интеллигент надел вещи расстрелянных!.. Ты был действительно плотью от плоти народной! Я попытался оглядеть народ в вагоне — он тоже на такое готов? — но ничего разглядеть не смог.
Совсем другим человеком был Азагаров. Черная окладистая борода делала его похожим на еврея-талмудиста. Очень сдержанный, тихий, он не бросался в глаза и избегал споров. А через некоторое время все они для нас уже не представляли никакого интереса. Каждый работал по мере сил и ожидал, когда ОН узнает обо всем и даст по рукам провокаторам. А у меня между тем установились самые дружественные отношения с сильными мира сего — с уголовниками, — хотя не обходилось и без трений. Скандалы начинались при обмере леса. Его теперь уже не носили на себе, а “механизировали”: на санки кладут до одного кубического метра, и три человека запрягаются в лямки и тащат. Но кубометр был очень условным. Ловкач положит в середину кривулину и вокруг нее лепит так, что половина кубометра — лесной воздух. Я, конечно, готов был поощрять подобное творчество, но на складе в поселке так не принимали. И вот начинается торг.
— Пиши кубометр, — кричит на меня Фомин, коренастый паренек лет восемнадцати. Он рос без родителей и уже несколько лет шатался по лагерям, совершенно не страдая от этого.
Его поддерживают друзья. Я им доказываю, что не могу.
— Эх, жаль, не попался ты мне в восемнадцатом году, я бы тебя на эту березу вздернул!
Я молчу. И, перекрестив меня всеми богами и родителями, они отправляются. Маленький же коренастый калмык в брезентовой куртке возит один и тоже хочет, чтобы я записал кубометр. По-доброму доказываю, что не могу. Он хватается за топор, что у него за поясом. У меня тоже топор, но я не прикасаюсь. Хотя знаю его дикий нрав. Я его заметил еще в первый день, когда стояли за ужином в очереди, за знаменитыми 120 граммами гречневой каши. Вдруг крик, кого-то выводят из очереди с разбитым лицом. Начинается шум, угрозы неизвестно по чьему адресу. Подхожу и вижу паренька монгольского типа, а нос, будто клюв хищной птицы, как бы приклеен к плоскому лицу. В руках у него ночной горшок для каши. Пострадавший отпустил какую-то шутку по этому поводу и получил горшком по лицу. И пока все волновались, вытирали кровь, произносили тирады, из которых самая громкая и ходкая была, что тут советский лагерь, а не фашистский (ораторов, как всегда, было больше, чем деятелей), парень оставался совершенно невозмутимым. Подошла его очередь, он взял в горшок свои 120 граммов и ушел.
Теперь у меня с ним стычка. А время позднее, в лесу никого нет. И надо ему доказать не то, что тут кубометра нет, это он и сам знает, важно убедить, что я не могу записать, все равно в поселке по-своему запишут. Отпустив мне нужную долю матюков и угроз, он впрягается и едет. Я иду немного поодаль. Наконец он доехал до подъема и начинает быстро взбираться, а там метров 50 — 70. А наверху крутой горб. Он добрался до половины, и на самом крутом месте его потащило назад. Я спешу на помощь, на шее у меня лямка, можно подцепиться и помочь. Но новый поток брани выливается на мою голову. Я отхожу, а он, удержав сани на более пологом месте, снова тащит их вперед. И на той же горбине снова неудача. Я уже не подхожу. Сани медленно ползут вниз, а тягач стал на четвереньки и изо всех сил их сдерживает. Вот они снова на пологом. На четвереньках, хватаясь руками за снег, он начинает снова ползти вверх, и, когда он оказался на самом критическом месте, я подскочил, зацепил свою лямку и вместе вытащили наверх. “Конь” меня будто и не замечал, пока шли вверх, но как только мы оказались на ровном, на мою голову посыпалась такая брань, что казалось, вот-вот он размозжит мне голову. Я отошел и отправился в барак, а калмык поехал на склад.