Том 2. Произведения 1909-1926 - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Синие сумерки наплывают. Старик все почему-то улыбается длинно. Душная маленькая комнатка тиха. Антон Антоныч болезненно вздрагивает вдруг, но тут же, отвернувшись к окну, говорит злобно:
— Шо седых волос у меня прибавилося, то я и сам знаю и нечего в меня пальцами тыкать… — Он закусывает губу, с минуту стоит молча и добавляет: — Седеть — это я, положим себе, да пожалуй себе, давным-давно начал, вот… вот-с!.. Я их сначала выдирал вон з корнем, абы их духу не было, ну да, признаться… мне замуж выходить не нужно… нет!..
И опять едкий скипидар, и гвоздика, и маленький глобус на окне… и вот уже нестерпимо хочется уйти; он прощается, отворяет двери.
— Ну-у, — суетливо поднимается Тифенталь, — я провожу-то вас, как же…
— Да я и один, признаться вам, любезнейший, дорогу знаю, — говорит Антон Антоныч досадливо и ворчливо.
— Не-ет, ну, нельзя-то, — спешит старик надеть свое зеленое пальто с хлястиком и, надевая, показывает на нем зашитую прореху: — Во-от… на подводу сел-то, на гвоздь, р-р-р… ну-у, зашил с иголкой…
Потом нахлобучивает низко ушатую шапку и как-то так понуро и торопливо выходит и идет рядом с Антоном Антонычем, кое-где отставая на полшага, на шаг и опять догоняя своими щупающими землю шагами.
Он идет с одной стороны, но Антону Антонычу кажется почему-то, что идет он то справа, то слева, обвивает его, как хмель, и ему он противен; когда же доходят до усадьбы, то говорит Антон Антоныч:
— Поужинаем сейчас з вами, герр Тифенталь, да, как бы сказать, — пива выпьем…
— Не-ет… Я пойду-то, — поворачивается старик. — Нельзя.
— Что так? — останавливает его зачем-то Антон Антоныч; и когда старик объясняет, что боится в темноте идти обратно, он снова говорит то, чего не хочет:
— Пустя-ки, добрейший! Я вам дам фонарь, и вам будет светло, равным образом, как… как… как жуку в навозе, как сказать… Ну, входите, не бойтеся.
Сидит за столом Тифенталь и уж не в новом пиджаке, как приходил он раньше, а в стареньком, в котором сидел у себя в школе. На пиджаке этом пятна и морщины такие же, как и на его большом старом лице. Пиво он пьет мелкими глотками, долго согревая каждый глоток во рту. Елена Ивановна совсем не знает, о чем говорить с ним, спрашивает:
— Вы отчего это не женились, герр Тифенталь? Так бобылем и прожили весь век и ни одной девицы не осчастливили, — эх, вы!
Тифенталь улыбается скромно, разводит руками, говорит:
— Ну-у… как жениться-то… — и качает головой как будто с сожалением и как будто насмешливо.
— Вот теперь у вас никого и нет… Были бы дети, совсем бы другое дело, — продолжает Елена Ивановна.
Антону Антонычу неловко: ему ярко представляется почему-то, что стоит Тифенталь под венцом, и просто это, но удушливо-жутко, а старик улыбается и говорит:
— Нет детей — плохо-то; есть дети — тоже и одно — плохо…
— Трудно — это правда, очень с детьми трудно, а все-таки веселее, — придумывает Елена Ивановна. — А вырастут — ведь люди из них будут.
— Ну-у… люди будут-то, — соглашается Тифенталь.
Как-то незаметно подсаживается он к роялю и начинает петь, бодро и громко:
Что он ходит за мной,Всюду ищет меня,И, встречаясь, гле-едит,Так лукаво всегда… Ха-ха-ха!..
Антон Антоныч настораживается весь: от одного звука этого бодрого голоса у него по спине ползут мурашки. Он никому не сказал бы того, что боится и Тифенталя и его песни, но это видно по его приподнятой голове и широким глазам. Он старается совершенно спокойно сидеть в глубоком кресле, мерно пить пиво из большой кружки с бронзовой медвежьей головой на крышке, но бьются около старые слова о каких-то глазах:
Голубые ониИ так жарко горят,Но как яду полны,Будто съесть вас хотят… Ха-ха-ха!..
«Ха-ха-ха»… Но это уже не песня: каждое слово здесь живое и липкое, и рассыпались они везде, эти слова, — одни поползли, другие повисли… Уже ясно кажется теперь Антону Антонычу, что у него глаза голубые, не серые, как он думал раньше, а голубые, как кусок неба.
Представляется глубокая яма, а сверху два узких просвета, и сквозь них — небо. Эти глаза — пустые, сквозные, смысла в них нет, они и не зоркие, как у живых, и видят они не потому, что хотят видеть, а только потому, что открыты, открыты были всегда и не закроются.
Антон Антоныч видит их теперь ясно. От них к нему лучится какая-то холодная оцепенелость, а в нем подымается навстречу ей странный такой, щетинистый, как ежик, страх. И чтобы уйти от оцепенелости и страха, Антон Антоныч начинает подпевать Тифенталю:
Ах, отстаньтесь, прошу,Не следитесь меня,Этих дьявольских глазЯ боюсь, как огня!..
Подпевает тихо: мурлычет; глядит прямо перед собой, широко и слепо, и покачивает в такт головою. Поет не так, как Тифенталь, — проще, не доносит нот, только какой-то смысл этих слов хочет обвести чертою звуков и отбросить. Но Тифенталю кажется, что Антон Антоныч хочет петь с ним вместе и что нужно показать еще и еще раз, как это поется, чтобы не было фальшивых нот, — и он оборачивается к Антону Антонычу и начинает песню сначала, еще бодрее и еще громче:
Что он ходит за мной,Всюду ищет меня…
На лице его скачет косоглазая радостная улыбка. На рояле горит свеча, пламя свечи мечется, свиваясь синим рогом, и синие отблески глубоко западают в морщины, а скулы, нос с горбинкой в середине и широко расплюснутый в конце, и седина волос, и костяшки лба — желтые. Синее и желтое, и прыгает косоглазая улыбка, и все слова, которые нечисто льются из этого полубеззубого рта, о нем.
Антон Антоныч долго, молча, растерянно смотрит, непроизвольно дергается всем телом сразу, тихо подымается, бережно отставляет свою кружку, тихо, задерживаясь на каждом шаге, подходит к старику, тушит свечу пальцами, долго и злобно давит, как вредную муху, сбрасывает на пол какие-то длинные листки нот и с шумом опускает крышку рояля. Он хочет запереть его на ключ и шарит руками по крышке, но ключа не находит.
Встает Тифенталь. Теперь он освещен только лампой из другой комнаты, из столовой. Теперь он мягок и сер и не улыбается; вытянул шею и удивленно смотрит поверх синих очков.
— Фонарь я вам дам, — говорит сдавленно Антон Антоныч, нагибаясь к нему близко. — Ну, а только чтобы вы больше мне ни-ког-да… слышите, ни-ког-да… — Он не знает, что «никогда»: перед ним теперь только старик — одинокий, больной, непонимающий, — и он заканчивает, как начал: — А фонарь, этто я вам… ддам!
Елена Ивановна в соседней комнате, может быть, и слышала что-то; тяжело входит она, раскачиваясь на толстых бедрах, попеременно смотрит то на Антона Антоныча, то на старика и, растягивая слова, говорит:
— Что это вы замолчали, герр Тифенталь?
Тифенталь растерянно нагибается, целует ей руку, отвечает неразборчиво:
— Ну-у… мне нельзя-то… надо домой…
Елене Ивановне нравится, что он, прощаясь, целует ей руку, и она говорит с искренней нежностью:
— Кто это вас ждет там дома, — подумаешь! Посидели бы.
— Нельзя, так и нельзя!.. Что же, ты его цепями приковать тут хочешь? — кричит на нее Антон Антоныч. — И уж он так тебе нужен, как собаке пятая нога, как сказать!.. Нельзя, так и пусть идет!.. Пусть идет, если ему нельзя!.. Нельзя, так уж значит нель-зя!
В передней он сам зажигает в жестяном фонаре свечу и сует фонарь в руки уходящего Тифенталя.
Прощается он с ним так, точно ничего не случилось, и Тифенталь по привычке начинает уже улыбаться ему своею прежней косоглазой, как будто хитрой улыбкой.
Когда он уходит, Антон Антоныч стоит на крыльце и смотрит ему вслед. На подмерзшем снегу хрустят протяжно шаги Тифенталя, и колышется круглое желтое пятно от фонаря. Ночь темная. От желтого пятна во все стороны по грязному снегу ползут синие полосы, и вот — как-то странно — желтое пятно вдруг начинает казаться Антону Антонычу голубым. У старика спина выгнута, как полоз, и идет он медленно, точно несет тяжесть. Но эта тяжесть только фонарь, только круглое желтое пятно внизу, не желтое — голубое.
Все время, пока видно старика, Антон Антоныч стоит на крыльце и, не отрываясь, подымаясь на цыпочки, чтобы разглядеть лучше, следит за ним.
XIXПасха в этом году была поздняя, весна ранняя: отсмотрелись уж в полую воду придорожные липы, пролетели гуси, зацвел орешник.
На Пасху приехали только двое: Леша и Кука; о Сёзе говорили, что он немного болен, побоялся выехать вместе с ними, — приедет позже. Но Антон Антоныч подозрительно и подолгу всматривался в их ласковые лица и спрашивал:
— Шо ж это за знак такой, что он не приехал, а? Чем он там больной, что за вздор, и ведь это уж, кажется, даже не зима теперь, чтобы с насморками возиться?
И Пасха была странная: не звонили в колокола, — церковь была далеко, за двенадцать верст, в местечке Нейгофе, — не катали яиц, не пели и не осыпали девки и парни лесных опушек красными маками кумачных рубах и платьев, как это было в Тростянке. Мызники были мирны, незаметны, ездили друг к другу в гости в легких повозках так же размеренно, по заведенному издавна порядку, как сеяли рожь и сажали картофель на своих сырых полях.