Том 15. Письма. 1834—1881 - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Твой весь-наивесь Достоевский.
236. С. А. ТОЛСТОЙ
13 июня 1880. Старая Русса
Старая Русса, 13 июня 1880 г.
Глубокоуважаемая графиня София Андреевна,
Вчера лишь воротился из Москвы в Старую Руссу и нашел вашу прелестную коллективную телеграмму.{1944} Как хорошо с вашей стороны, что вы (все) обо мне вспомнили. Почувствуешь, что имеешь таких добрых друзей, и светло становится на сердце.
О происшествиях со мною в Москве Вы, конечно, узнали из газет. Но газеты и не могли, даже если б хотели, передать все факты, потому что корреспонденты многому и не могли быть свидетелями. Верите ли, дорогие друзья мои, что в публике после речи моей множество людей, плача, обнимали друг друга и клялись друг другу быть впредь лучшими, и это не единичный факт, я слышал множество рассказов от лиц совсем мне незнакомых даже, которые стеснились кругом меня и говорили мне исступленными словами (буквально) о том, какое впечатление произвела на них моя речь. Два седых старика подошли ко мне, и один из них сказал: «Мы двадцать лет были друг другу врагами и двадцать лет делали друг другу зло: после Вашей речи мы теперь, сейчас помирились и пришли Вам это заявить». Это были люди мне незнакомые. Таких заявлений было множество, а я был так потрясен и измучен, что сам был готов упасть в обморок, как тот студент, которого привели ко мне в ту минуту студенты-товарищи и который упал передо мной на пол в обмороке от восторга. Факт, по-видимому, невероятный, но он, однако же, явился в «Современных известиях», газете Гилярова-Платонова, который сам был свидетелем факта.{1945} Что же до дам, то не курсистки только, а и все, обступив меня, схватили меня за руки и, крепко держа их, чтобы я не сопротивлялся, принялись целовать мне руки. Все плакали, даже немножко Тургенев. Тургенев и Анненков (последний положительно враг мне){1946} кричали мне вслух, в восторге, что речь моя гениальная и пророческая.{1947} «Не потому, что Вы похвалили мою Лизу, говорю это», — сказал мне Тургенев.{1948} Простите и не смейтесь, дорогие мои, что я в такой подробности всё это передаю и так много о себе говорю, но ведь, клянусь, это не тщеславие, этими мгновениями живешь, да для них и на свет являешься. Сердце полно, как не передать друзьям! Я до сих пор как размозженный. Не беспокойтесь, скоро услышу «смех толпы холодной».{1949} Мне это не простят в разных литературных закоулках и направлениях. Речь моя скоро выйдет (кажется, уже вышла вчера, 12-го, в «Московских ведомостях»{1950}), и уже начнут те ее критиковать — особенно в Петербурге! По газетным телеграммам вижу, что в изложении моей речи пропущено буквально всё существенное, то есть главные два пункта: 1) всемирная отзывчивость Пушкина и способность совершенного перевоплощения его в гении чужих наций — способность, не бывавшая еще ни у кого из самых великих всемирных поэтов, и, во-2-х, то, что способность эта исходит совершенно из нашего народного духа, а стало быть, Пушкин в этом-то и есть наиболее народный поэт.{1951} (Как раз накануне моей речи Тургенев даже отнял у Пушкина (в своей публичной речи) значение народного поэта.{1952} О такой же великой особенности Пушкина: перевоплощаться в гении чужих наций совершенно никто-то не заметил до сих пор, никто-то не указал на это.){1953} Главное же, я, в конце речи, дал формулу, слово примирения для всех наших партий и указал исход к новой эре. Вот это-то все и почувствовали, а корреспонденты газет не поняли или не хотели понять.
Но оставим это: речь моя вышла вчера или сегодня в «Московских ведомостях» (увы, без моей корректуры, наскоро, ужас!), а к 1-му числу июля я издаю «Дневник писателя», то есть единственный № на 1880-й год, в котором и помещу всю мою речь, уже без выпусков и со строгой корректурой.{1954} Тогда и пришлю ее Вам, глубокоуважаемая Софья Андреевна, на Вашу строгую и тонкую критику, которой не боюсь и которую всегда люблю, будь она даже мне неблагоприятна.
В Москве сделал несколько знакомств; не знаете ли Вы или не слыхали ли об одной Вере Николаевне Третьяковой. Какая прелестная женщина.
А сколько женщин приходили ко мне в «Лоскутную» гостиницу (иные не называли себя) с тем только, чтоб, оставшись со мной, припасть и целовать мне руки (это уже после речи). А знаете, я столько наговорил о себе и нахвастался, что стыдно ужасно. Милая, добрая Софья Андреевна, черкните мне Вашим прелестным размашистым почерком хоть одну страничку: ей-богу, утешите. При личном свидании я Вам многое, многое расскажу. Так Юлия Федоровна{1955} гостила у Вас. Глубокий ей от меня поклон и всевозможные пожелания, потому что я ее очень люблю.
А Владимира Сергеевича пламенно целую. Достал три его фотографии в Москве: в юношестве, в молодости и последнюю в старости;{1956} какой он был красавчик в юности.
Приехал и сажусь за «Карамазовых» и буду писать до октября день и ночь. В Эмс не поеду. Примите, глубокоуважаемая графиня, мой глубоко сердечный привет. Слишком, слишком ценю Ваше расположение ко мне и потому Ваш весь навсегда.
<Ф. Достоевский>.
237. Е. А. ШТАКЕНШНЕЙДЕР{1957}
17 июля 1880. Старая Русса
Старая Русса, 17 июля / 80.
Глубокоуважаемая Елена Андреевна,
Нуждаюсь во всем Вашем человеколюбии и разумном снисхождении к людям, чтоб простить меня за то, что так промедлил ответом на прекрасное и приветливое Ваше ко мне письмецо от 19 июня. Но вникните, однако же, в факты и, может быть, найдете в себе силу даже и ко мне быть снисходительной. 11-го июня я возвратился из Москвы в Руссу ужасно усталый, но тотчас же сел за «Карамазовых» и залпом написал три листа. Затем, отправив, принялся перечитывать всё, написанное обо мне и о моей московской речи в газетах (чего до тех пор и не читал, занятый работой), и решил отвечать Градовскому, то есть не столько Градовскому, сколько написать весь наш profession de foi[128] на всю Россию. Ибо знаменательный и прекрасный, совсем новый момент в жизни нашего общества, проявившийся в Москве на празднике Пушкина, был злонамеренно затерт и искажен. В прессе нашей, особенно петербургской, буквально испугались чего-то совсем нового, ни на что прежнее не похожего, объявившегося в Москве: значит, не хочет общество одного подхихикивания над Россией и одного оплевания ее, как доселе, значит, настойчиво захотело иного. Надо это затереть, уничтожить, осмеять, исказить и всех разуверить: ничего-де такого нового не было, а было лишь благодушие сердец после московских обедов.{1958} Слишком-де уже много кушали. Я еще в Москве решил, напечатав мою речь в «Моск<овских> ведомостях», сейчас же издать в Петербурге один № «Дневника писателя», — единственный номер на этот год, а в нем напечатать мою речь и некоторое к ней предисловие, пришедшее мне в голову буквально в ту минуту на эстраде, сейчас после моей речи, когда вместе с Аксаковым и всеми Тургенев и Анненков тоже бросились лобызать меня и, пожимая мне руки, настойчиво говорили мне, что я написал вещь гениальную! Увы, так ли они теперь думают о ней!{1959} И вот мысль о том, как они подумают о ней сейчас, как опомнились бы от восторга, и составляет тему моего предисловия. Это предисловие и речь я отправил в Петербург в типографию и уж и корректуру получил, как вдруг и решил написать и еще новую главу в «Дневник», profession de foi, с обращением к Градовскому. Вышло два печатных листа, написал — всю душу положил и сегодня, всего только сегодня, отослал ее в Москву,[129] в типографию. Вчера был день рождения моего Феди,{1960} пришли гости, а я сидел в стороне и кончал работу! А потому будьте же снисходительны ко мне и Вы, Елена Андреевна, и не сердитесь за то, что замедлил ответом. Я Вас люблю, и Вы это знаете.
Впечатлений моих в Москве и проч. не могу пересказывать на письме, теперешнего настроения почти тоже. Весь в работе, в каторжной работе. К сентябрю хочу и решил окончить всю последнюю, четвертую часть «Карамазовых», так что, воротясь осенью в Петербург, буду, относительно говоря, некоторое время свободен и буду приготовляться к «Дневнику», который, кажется, уж наверно возобновлю в будущем 1881 году.{1961} — Вы на даче? Откудова же к Вам доходят вести из Москвы? Не знаю, как Вам передавал Гаевский, но дело с Катковым не так было.{1962} Каткова оскорбило Общество люб<ителей> р<оссийской> словесности, устраивавши праздник, отобрав у него назад посланный ему билет; а говорил речь Катков на думском обеде как представитель Думы и по просьбе Думы.{1963} Тургенев же совсем не мог бояться оскорблений от Каткова и делать вид, что боится, а напротив, Катков мог опасаться какой-нибудь гадости себе. У Тургенева же была подготовлена (Ковалевским и университетом) такая колоссальная партия, что ему нечего было опасаться. Оскорбил же Тургенев Каткова первый. После того как Катков произнес речь и когда такие люди, как Ив<ан> Аксаков, подошли к нему чокаться (даже враги его чокались), Катков протянул сам свой бокал Тургеневу, чтобы чокнуться с ним, а Тургенев отвел свою руку и не чокнулся. Так рассказывал мне сам Тургенев.{1964}