Том 15. Письма. 1834—1881 - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крепко обнимаю тебя, моя Анька. Крепко целую тебя за «очень-очень и очень».{1923} Детишек целую и благословляю. Ты пишешь, что видишь сны, а что я тебя не люблю. А я всё вижу прескверные сны, кошмары, каждую ночь о том, что ты мне изменяешь с другими. Ей-богу. Страшно мучаюсь. Целую тебя тысячу раз.
Твой весь Ф. Достоевский.
Поцелуй деток.
233. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ{1924}
5 июня 1880. Москва
5 июня/80 год. Москва.
8 часов пополудни.
Гостиница «Лоскутная»,
в № 33-м.
Милая моя Анютка, милое письмецо твое от 3-го июня получил сейчас и спешу написать тебе поскорее, сколько успею. Нет, голубчик, не требуй теперь длинных писем, потому что и просто-то письма вряд ли можно теперь будет писать. Буквально всё время, все минуты теперь будут заняты, да и недостанет их, это наверно, на здешнее даже, не то что на письма. По порядку: вчера утром я, Суворин, его жена, Буренин и Григорович были в Кремле, в Оружейной палате, осматривали все древности, показывал смотритель Ор<ужейной> палаты Чаев. Затем ходили в Патриаршую ризницу. Всё осмотрев, зашли в трактир Тестова закусить и остались обедать. Затем был на минутку у Анны Ник<олаевны> Энгельгардт и разъезжал по мелким покупкам. Затем по условию отправились в сад «Эрмитаж». Там уже были Суворины, Григорович и проч. В саду же встретил почти всех прибывших в эти дни из Петербурга депутатов. Множество всяких лиц подходили ко мне — и не запомню кто: Гаевский, Лентовский, певец Мельников и проч. Сидел и всё время пил чай с Сувориными и с Бурениным и изредка с Григоровичем, который то подходил, то уходил. И вдруг разнеслась весть, что праздник отложен. Распустил слух Мельников. Было 11 часов, и я поехал к Юрьеву. Его не застал, но застал его сына, и тот меня разуверил, что вздор. (Так и оказалось.) Приехав домой, принялся готовиться к чтению 6-го числа вечером. Это, Аня, дело бедовое. Представь себе, что открытие памятника будет 6-го числа, с 8 часов утра я на ногах. В два часа кончится церемония и начнется акт в университете (но, ей-богу, не буду). Затем обед в Думе, и в тот же день, вечером в 9 часов, я, усталый, измученный, наевшийся и напившийся, должен читать монолог Летописца — самый трудный к чтению, требующий спокойствия и обладания сюжетом. Чувствую, что я еще не готов. Сверх того, я почти начинаю вечер — самое неудобнейшее положение. Досидел до 4-х часов утра, и вдруг сегодня в 10-м часу разбудил меня Золотарев, наконец прибывший. Спал я всего 51/2 часов. За ним Федор Петрович Корнилов, за ними Лопатин с венками (венки стоят 14, а не 17 рублей, но без лент). Ленты я навязал Золотареву, равно и завтрашние хлопоты. Таким образом, за венки 14 руб., выходит, заплачу один я. Правда, Золотареву будут не меньше стоить дальнейшие аксессуары. В 2 часа поехали в Думу, все депутации (депутаций до 100) являлись к Ольденбургскому и проч. Церемониал, суетня, беспорядок — не описываю слишком, невозможно описать. Видел (и даже говорил) с дочерью Пушкина (Нассауской).{1925} Подходил ко мне Островский — здешний Юпитер. Любезно подбежал Тургенев. Другие партии либеральные, между ними Плещеев и даже хромой Языков, относятся сдержанно и как бы высокомерно: дескать, ты ретроград, а мы-то либералы. И вообще здесь уже начинается полный раздор. Боюсь, что из-за направлений во все эти дни, пожалуй, передерутся. История исключения Каткова из празднеств возмущает ужасно многих.{1926} Пришел домой и обедал дома в надежде получить от тебя письмецо, ответить тебе, затем просмотреть Пимена и мою статью, затем приготовить рубашку, фрак к завтраму, а затем пораньше лечь спать. Но пришел Гайдебуров, и вдруг затем Майков, а затем Висковатов. Майков приехал читать свои стихи. Ничего, мил и обнюхивает воздух. Я с ними поговорил, но, однако, их выпроводил. Дописываю теперь тебе эти строки. Золотарев не приходит, а эти проклятые венки у меня еще не прибранные. Утром давеча был у Вари. Завтра весь день до ночи занят. Послезавтра заседание «Любителей», но в этом заседании я не читаю, и потом обед человек в 500 с речами, а может быть, и с дракой. Затем 8-го утром моя речь в заседании «Любителей», а вечером на 2-м празднике «Любителей» между другими я читаю несколько стихотворений Пушкина и заканчиваю «Пророком». Ты пишешь, чтоб я выезжал 8-го, а я только 9-го примусь делать визиты. Выеду 10-го и прибуду 11-го, да и то если не задержат на лишний день, а это очень возможно. Но я тогда уведомлю. Выезжать же мне гораздо выгоднее с поездом в 1 час пополудни, чем с утрешним, ибо тут только одна ночь не спать, а с утрешним две, потому что ночь накануне я не буду спать или просыпаться в 6 часов. Письма же собственно о моих торжествах писать нечего, ибо мой день 8-го числа, а 6-го я только Пимена прочту. Подумай, надо будет статью поместить. Хоть три претендента, но Юрьев что-то опять отлынивает, Катков, после своей истории, станет, пожалуй, совсем равнодушным ко всему делу открытия, а Суворин, пожалуй что, и не повторит желания. Тогда плохо. А потому очень могу опоздать день. Давеча от Александрова получил 18–75 к.{1927} Заезжал к Варе и, кажется, совсем простился. Она уезжает к дочери на дачу. — До свидания, голубчик, разумеется, 1000 вещей не успел написать, что упишешь в письме? Но теперь писем совсем, совсем писать некогда! Да и в эту минуту истощен и обессилен весь. А еще долго надо сидеть. А когда выспаться? Обнимаю тебя крепко-накрепко, детишек целую ужасно и благословляю.
Ваш весь Ф. Достоевский.
О любви писать не хочу, ибо любовь не на словах, а на деле. Когда-то доберусь до дела? Давно пора.
Но хоть по нескольку строк все-таки буду писать.
234. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ{1928}
7 июня 1880. Москва
Москва. Июня 7-го 80 г. Полночь.
Гостиница «Лоскутная», в № 33-м.
Милый мой дорогой голубчик Аня, пишу тебе наскоро. Открытие монумента произошло вчера, где же описывать? Тут и в 20 листков не опишешь, да и времени ни минуты. Вот уже 3-ю ночь сплю только по 5 часов, да и эту ночь тоже. — Затем был обед с речами. Затем чтение на вечернем литературном празднестве в Благородном собрании с музыкою.{1929} Я читал сцену Пимена. Несмотря на невозможность этого выбора (ибо Пимен не может же кричать на всю залу) и чтение в самой глухой из зал, я, говорят, прочел превосходно, но мне говорят, что мало было слышно. Приняли меня прекрасно, долго не давали читать, всё вызывали, после чтения же вызвали 3 раза. Но Тургенева, который прескверно прочел, вызывали больше меня.{1930} За кулисами (огромное место в темноте) я заметил до сотни молодых людей, оравших в исступлении, когда выходил Тургенев. Мне сейчас подумалось, что это клакеры, claque,[127] посаженные Ковалевским. Так и вышло: сегодня, ввиду этой клаки, на утреннем чтении речей Иван Аксаков отказался читать свою речь после Тургенева (в которой тот унизил Пушкина, отняв у него название национального поэта),{1931} объяснив мне, что клакеры заготовлены уже давно и посажены нарочно Ковалевским (всё его студенты и все западники), чтоб выставить Тургенева как шефа их направления, а нас унизить, если мы против них пойдем. Тем не менее прием, мне оказанный вчера, был из удивительных, хотя хлопала одна лишь публика, сидевшая в креслах. Кроме того: толпами мужчины и дамы приходили ко мне за кулисы жать мне руку. В антракте прошел по зале, и бездна людей, молодежи, и седых, и дам, бросались ко мне, говоря: «Вы наш пророк, вы нас сделали лучшими, когда мы прочли „Карамазовых”». (Одним словом, я убедился, что «Карамазовы» имеют колоссальное значение.) Сегодня, выходя из утреннего заседания, в котором я не говорил, случилось то же. На лестнице и при разборе платьев меня останавливали мужчины, дамы и прочие. За вчерашним обедом две дамы принесли мне цветов. Некоторых из них я узнал по фамилии: Третьякова, Голохвастова, Мошнина и другие. К Третьяковой поеду послезавтра с визитом (жена имеющего картинную галерею). Сегодня был второй обед, литературный, сотни две народу. Молодежь встретила меня по приезде, потчевали, ухаживали за мной, говорили мне исступленные речи — и это еще до обеда. За обедом многие говорили и провозглашали тосты. Я не хотел говорить, но под конец обеда вскочили из-за стола и заставили меня говорить. Я сказал лишь несколько слов,{1932} — рев энтузиазма, буквально рев. Затем уже в другой зале обсели меня густой толпой — много и горячо говорили (за кофеем и сигарами). Когда же в 1/2 10-го я поднялся домой (еще 2 трети гостей оставалось), то прокричали мне «ура», в котором должны были участвовать поневоле и несочувствующие. Затем вся эта толпа бросилась со мной по лестнице и без платьев, без шляп вышли за мной на улицу и усадили меня на извозчика. И вдруг бросились целовать мне руки — и не один, а десятки людей, и не молодежь лишь, а седые старики. Нет, у Тургенева лишь клакеры, а у моих истинный энтузиазм. Майков здесь и был всему свидетелем, должно быть, удивился. Несколько незнакомых людей подошли ко мне и шепнули, что завтра, на утреннем чтении, на меня и на Аксакова целая кабала. Завтра, 8-го, мой самый роковой день: утром читаю статью, а вечером читаю 2 раза, «Медведицу»{1933} и «Пророка». «Пророка» намерен прочесть хорошо. Пожелай мне. Здесь сильное движение и возбуждение. Вчера на думском обеде Катков рискнул сказать длинную речь и произвел-таки эффект, по крайней мере в части публики.{1934} Ковалевский наружно очень со мной любезен и в одном тосте, в числе других, провозгласил мое имя, Тургенев тоже. Анненков льнул было ко мне, но я отворотился. Видишь, Аня, пишу тебе, а еще речь не просмотрена окончательно. 9-го визиты и надо окончательно решиться, кому отдать речь. Всё зависит от произведенного эффекта. Долго жил, денег вышло довольно, но зато заложен фундамент будущего. Надо еще речь исправить, белье к завтраму приготовить. — Завтра мой главный дебют. Боюсь, что не высплюсь. Боюсь припадка. — Центральный магазин не платит, хоть ты что. До свидания, голубчик, обнимаю тебя, целуй деток. 10-го, вероятно, выеду и приеду 11-го к ночи. Готовься. Крепко вас всех обнимаю и благословляю.