Автопортрет: Роман моей жизни - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ой! А я вас вчера по телевизору видела!
В Хабаровске нас тоже пригласили на телевидение. Наверное, там еще не было записывающих устройств. Поэтому нам предложили, что сегодня мы проведем репетицию, а завтра уже выступим по-настоящему. Я удивился и сказал, что мы не артисты и ни в каких репетициях не нуждаемся. Можем говорить спонтанно.
– Что вы! Что вы! – сказала редакторша. – Как можно спонтанно? Это же телевидение!
Я спросил, почему во Владивостоке и на Сахалине можно было выступать без репетиций, а в Хабаровске нельзя. Мне ответили, что в Хабаровске такие правила. Я сказал твердо: никаких репетиций не будет. Поповский меня поддержал. Прибежал главный редактор. Сначала уговаривал мирно. Потом стал сердиться и намекать, что здесь выступали люди поважнее, и те обязательно репетировали. Например, герой Гражданской войны Матвеев. (Один из дядей поэтессы Новеллы Матвеевой. Другой ее дядя, поэт Иван Елагин, был эмигрантом. Много лет спустя я встретил его в Америке.) Ссылка на более важных людей меня разозлила, и я повторил, что нет, никаких репетиций. Тот, совсем уже потеряв чувство реальности, стал угрожать, говоря, что о нашем поведении сообщит куда надо, чем и вовсе лишил нас возможности компромисса. А жителей Хабаровска лицезреть нас.
К Поповскому я долго относился вполне дружелюбно. Он хорошо знал мир советских ученых, особенно биологов и фармакологов. Во Владивостоке он меня познакомил с крупным ленинградским токсикологом профессором Николаем Васильевичем Лазаревым и его учеником фармакологом профессором Израилем Ицковичем Брехманом. Брехман всю жизнь посвятил изучению тонизирующих и «адаптогенных» свойств женьшеня и элеутерококка, создал на базе их много лекарственных препаратов. Некоторые из этих препаратов, например, помогают космонавтам адаптироваться к условиям невесомости. Вообще он занимался улучшением «здоровья здоровых людей» и стал основоположником специальной науки – валеологии (от латинского valeo – быть здоровым). В дни нашего общения с ним он очень пропагандировал лечебные и тонизирующие свойства элеутерококка и нас поил водкой, настоянной на этом растении, утверждая, что от нее не болит голова. Я охотно проводил на себе испытания этой водки, но болела ли потом голова, не помню.
С Поповским мне было поначалу интересно, потом я его терпел, потом он стал меня раздражать тем, что мало пил, говорил глупости, громко смеялся и слишком любил порядок.
Вечерами, когда мы возвращались в гостиницу из ресторана или из гостей, я швырял свои брюки и рубашку на стул в скомканном виде. Он и то и другое подбирал, аккуратно складывал, вешал в шкаф и был прозван мною Савельичем. Он был большой и искушенный «ходок», почти везде находил себе подругу на ночь, и от каждой требовал большего, чем предполагали мимолетные встречи. На сахалинской турбазе, где мы провели полторы недели, рядом с нами жили пионеры. Последнюю ночь нашего пребывания там Марк переспал с одной из пионервожатых, а потом был оскорблен, что она не хочет провожать его на аэродром. И устроил ей скандал, как если бы она была его многолетней женой. Но и сам к своим краткосрочным любовницам проявлял больше внимания, чем они могли ожидать. На пляже на Амурском заливе познакомился с молодой женщиной. Лежа рядом на песке, стал за ней ухаживать, пригласил на ужин. Она сказала:
– Когда я встану, вы о своем предложении пожалеете.
Она оказалась хромой.
Тем не менее он предложения не отменил, в ресторан сводил, а потом, чтобы ее не обидеть, переспал с ней. Но на этом свои заботы о ней не закончил. На другое утро через Брехмана нашел какого-то хирурга, тоже профессора, повел к нему хромоножку. Профессор ее осмотрел и пообещал сделать ей операцию и избавить от хромоты. Наверное, в Поповском было много хорошего, но за два месяца он сильно мне надоел. Может быть, потому, что я страдал по Ире, надеялся, что разрыв с ней уже состоялся, и не был в том уверен. Возможно, поэтому я был раздражительнее и грубее, чем обычно. Когда после восьмичасового перелета мы приземлились наконец во Внуковском аэропорту и стали прощаться, Поповский сказал:
– Ну теперь, я надеюсь, мы продолжим наши отношения и будем часто встречаться.
На что я ему ответил:
– Обязательно. Но не сразу. Давай пока отдохнем друг от друга.
Мне кажется, я всегда был вежливым человеком, но в молодости иногда (редко) не сдерживался и говорил некоторым людям обидные резкости.
Дворцовый переворот
Мы вернулись в Москву 14 октября. Меня в аэропорту встретил Жора Владимов. Мы с ним ехали на его «Запорожце», и он мне по дороге сказал, что Никита Хрущев снят со всех своих должностей. Я спросил, откуда он знает. Он сказал:
– Слухи. Второй день имя Хрущева ни разу не упоминали по радио.
А 15 октября был день рождения Иры. Ей исполнилось 26 лет. Не успев приехать, я кинулся искать подарок. Ничего подходящего не нашел. Купил в ГУМе маникюрный набор – большую обтянутую красным бархатом коробку с комплектом инструментов для профессионалов. Ира потом мне эту коробку всю жизнь вспоминала.
Гостями Икрамовых были чета Тендряковых и я. Слухи о свержении Хрущева уже подтвердились – все газеты, телевидение и радио сообщили, что очередной пленум ЦК КПСС освободил Н.С. Хрущева от должности первого секретаря «в связи с преклонным возрастом и по состоянию здоровья». Еще несколько дней назад газеты сообщали, что «наш дорогой товарищ Никита Сергеевич Хрущев» находится в прекрасной форме. Кстати сказать, по тогдашним неписаным правилам, в печати главного партийного босса нельзя было называть просто Хрущев, или Никита Хрущев, или товарищ Хрущев, а обязательно полностью и почтительно: наш дорогой товарищ Никита Сергеевич Хрущев. Следующего по чину Косыгина уже можно было и нужно называть короче: тов. А.Н. Косыгин. Пока Никита Сергеевич был нашим дорогим, его здоровье, судя по газетам, было отменным, а тут он вдруг состарился, заболел и стал просто тов. Н.С. Хрущевым. Событие это не могло оставить нас равнодушными. Мы рассуждали, что означает этот кремлевский переворот. Как он отразится на стране, на литературе и что в ближайшем будущем принесет нам? Возможен ли возврат к сталинизму? Сходились во мнении, что, пожалуй, возможен. Перебирали имена членов Президиума (тогда это так называлось) ЦК КПСС. Микоян и Косыгин еще казались более или менее приличными, но Брежнев (который тоже скоро станет «нашим дорогим товарищем»), Суслов, Подгорный и прочие – от них ничего хорошего ждать не приходилось.
За годы правления Хрущева все, что он делал, было не реформами, а полумерами. В литературе это чувствовалось больше, чем где бы то ни было. Несмотря на объявленный ХХ съездом КПСС «курс на преодоление последствий культа личности», писатели-сталинисты открыто выражали недовольство этим курсом и печатались без проблем. «Левая» пресса (то есть тогдашние либералы) их порой покусывала, но никто из них не удостоился травли, которой подверглись Борис Пастернак и Владимир Дудинцев, никого из них так не ругали, как Александра Яшина за его «Рычаги» или Даниила Гранина за рассказ «Собственное мнение». А во время посещения Манежа и последовавших за ним кремлевских разборок Хрущев проявил себя и вовсе как невежда и самодур. Выдающихся художников и писателей грубо оскорблял и грозил им всякими карами.