История России. Век XX - Вадим Валерианович Кожинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но затем – в 1939–1952 годах – происходило последовательное уменьшение масштабов террора. Во многих сочинениях утверждается обратное: что-де Сталин, старея, все более разнузданно злодействовал. И поскольку о нескольких «процессах» последних лет его жизни – Ленинградском деле, расправе над Еврейским антифашистским комитетом, судилищах над рядом военачальников и деятелей военной промышленности, деле кремлевских врачей и т. д. (обо всем этом мы еще будем в своем месте говорить) – написано очень много, создается впечатление, что террор все нарастал или по крайней мере не ослабевал до 1953 года.
Между тем вот всецело достоверные цифры о количестве смертных приговоров, вынесенных в течение трех пятилетий после 1937–1938 годов «за контрреволюционные и другие особо опасные государственные преступления»: в 1939–1943 годах – 39 069 приговоров, в 1944—1948-м – 11 282 (в 3,5 раза меньше, чем в предыдущем пятилетии), в 1949—1953-м – 3894 приговора (в 3 раза меньше предыдущего пятилетия и в 10 раз (!) меньше, чем в 1939—1943-м).
Разумеется, даже и последняя цифра страшна: в среднем около 780 приговоренных к смерти за год, 65 человек в месяц! Но вместе с тем очевидно неуклонное «затухание» террора, – без сомнения, подготовившее тот отказ от политических казней, который имел место после смерти Сталина (кроме казней нескольких десятков «деятелей» НКВД – МГБ).
Эти сопоставления лишний раз показывают, что «объяснение» террора личной волей Сталина совершенно неосновательно; есть множество свидетельств о крайней «подозрительности» и своеволии вождя именно в последние годы его жизни, а между тем масштабы террора все более сокращались. Речь должна идти совершенно о другом – о закономерном изменении самого бытия страны, самого господствующего в ней, как уже сказано, политического климата.
К 1937 году в стране еще царила атмосфера Революции и гражданской, «классовой» войны (недавняя коллективизация и была именно «классовой» войной). Это, в частности, со всей определенностью, а подчас и с немалой силой воздействия на души людей выражалось в широко известных, звучавших над страной стихах (и песнях на стихи) Э. Багрицкого, Д. Бедного, А. Безыменского, М. Голодного, В. Маяковского и других революционных авторов. В популярном стихотворении М. Голодного «Судья Горба» (1933) с возвышенным пафосом воспет герой, отправляющий на казнь родного брата, а в чрезвычайно ценимом тогда стихотворении Э. Багрицкого «ТВС» (оно было опубликовано в 1929–1936 годах в десятке изданий) не без талантливости утверждалось, что, мол, нелегко разобраться в нашем времени, не прост выпавший нам век,
Но если он скажет: «Солги», – солги.Но если он скажет: «Убей», – убей.Эти строки – не только полная отмена нравственных заповедей, но и точная «модель» поведения множества людей в 1937 году…
Конечно, смысл популярных стихов – только одно – и не принадлежавшее к наиболее существенным – из проявлений политического климата, но даже и он, этот смысл, дает представление о том, почему возможно было без особенных «трудностей» отправить на казнь сотни тысяч людей в 1937–1938 годах. Очень важно само безоговорочное требование «солги», ибо террор тех лет основывался на заведомой и тотальной лжи: деятели, оказавшиеся не соответствующими тем историческим сдвигам, которые были явным отходом от собственно революционной политики и идеологии, то есть, в конечном счете, сдвигами контрреволюционными (о чем согласно писали и Троцкий, и Федотов) осуждались и уничтожались как контрреволюционеры!
Стоит отметить, впрочем, что иногда действительный смысл происходившего как бы обнажался. Так, например, Алексей Толстой написал в 1938 году следующее: «Достоевский создавал Николая Ставрогина (главный герой романа «Бесы». – В. К.), тип опустошенного человека, без родины, без веры, тип, который через 50 лет (писатель ошибся – через 65 лет. – В. К.) предстал перед Верховным судом СССР как предатель…»[434], – то есть получалось, что в 1937-м судили все-таки чуждых родине «бесов» Революции…
Один из исследователей обратил внимание и на статью бывшего «сменовеховца» Исая Лежнева (Альтшулера) в «Правде» от 25 января 1937 года о начавшемся 23 января суде над «контрреволюционерами» Пятаковым, Сокольниковым, Радеком, Серебряковым (все – бывшие члены ЦК) и другими: «Статья эта носит название «Смердяковы», и ее главной целью является доказать, что подсудимые не просто враги советской власти, а преимущественно враги русского народа… Лейтмотивом статьи являются слова Смердякова (героя романа Достоевского «Братья Карамазовы». – В. К.): «Я всю Россию ненавижу… Русский народ надо пороть-с», – которые, согласно Лежневу, отражают душевное состояние подсудимых…»[435]
Тем не менее, несмотря на такого рода «проговоры», 1937 год проходил все же под знаком борьбы с контрреволюционерами. Георгий Федотов утверждал в 1936 году: «Происходящая в России ликвидация коммунизма окутана защитным покровом лжи. Марксистская символика революции еще не упразднена…» И объяснял это, во-первых, тем, что «создать заново идеологию, соответствующую новому строю, задача, очевидно, непосильная для нынешних правителей России», а, во– вторых, тем, что «отрекаться от своей собственной революционной генеалогии – было бы безрассудно», – вот, смотрите, Франция уже 150 лет (ныне – 200 с лишним) не отрекается от своей революции, не менее чудовищной, чем Российская[436].
(Забегая далеко вперед, отмечу, что в России люди гораздо менее «расчетливы», чем во Франции, и множество из них сегодня напрочь «отрекается» от всего, что происходило в их родной стране с 25 октября 1917-го или даже с 14 декабря 1825 года… Но это, конечно, особенная проблема).
Федотов, как уже говорилось, сильно преувеличивал «контрреволюционность» политики 1930-х годов, но основное историческое движение определял верно. В частности, как ни неожиданно – и, для многих, возмутительно – это прозвучит, именно в 1930-е годы в стране начинает в какой-то мере утверждаться законность, правовой порядок. Господствует прямо противоположная точка зрения, согласно которой 1937 год был временем крайнего, беспрецедентного беззакония, что особенно ясно и страшно выразилось в избиениях и даже изощренных пытках «обвиняемых», от которых требовали признаний в выдуманных «преступлениях».
В первые послереволюционные годы такого рода «практика» была гораздо более редким явлением. Жестокое насилие применялось, главным образом, тогда, когда надо было заставить выдать какую-либо «тайну» (скажем, сведения о количестве и вооружении отряда белых или о том, где скрываются повстанцы и т. п.). Добиваться же признания в какой-нибудь «вине» перед Революцией было, в общем, совершенно не к чему.
Это хорошо показано в кратком исследовании Дмитрия Галковского «Стучкины дети» – о «правовой» идеологии одного из первых наркомов юстиции РСФСР, а затем – председателе Верховного суда Петериса Стучки (1865–1932), – кстати сказать, зяте (муже сестры) известнейшего латышского писателя Яна Райниса. Стучка недвусмысленно писал: «Так называемая юриспруденция есть последняя крепость буржуазного мира».