Жизнь – сапожок непарный. Книга первая - Тамара Владиславовна Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Чтобы прижать к стене, при следующем вызове мне стали предъявлять один «лавочный» счёт за другим: за то, что меня не арестовали вторично и не выслали, как других, я обязана органам; за то, что получила комнату, – также; за то, что не уволили с работы, – опять же им. Начальник РО МГБ сокрушал «железной» логикой:
– Кто с вами разговаривает? Враг? Фашист? Кому вам предлагают помочь? Власти, которая вас защищает, – (защищает? меня?), – которая хочет, чтобы её народ жил и радостно трудился, – (для моей радости тоже?).
– Но я не могу о чём-то говорить с человеком, а потом доносить на него.
– Нам не нужны доносы! Шельмовать советских граждан мы сами не позволим! Разговор разговору рознь. Нам нужна объективная правда!
– Но вокруг меня нет антисоветски настроенных людей. Я таких не знаю.
– Вот оно что?! Поскромнее надо быть. Антисоветских людей нет, а заговоры всех мастей из воздуха берутся? Вы про свою подругу Дубинкер, к слову, всё знаете? А?
– Она ничего предосудительного не делает и не говорит.
– Вот и защитите её.
– От чего?
– А от своих же антисоветских разговоров с ней. Кто у вас зачинщик?
– Где? Когда?
– Не знаете, стало быть? Могу напомнить. Кто из вас о невиновности Локшина плёл? – (Речь шла о недавно арестованном микуньском работнике амбулатории.) – Очень горячо рассуждали. Не такой уж, значит, вы наш человек. Предъявить вам статью ничего не стоит. Что скажете? – лихо изменил он стратегию.
– За что статью?
– За это самое. За многие ваши высказывания. За связь с заключённым Маевским.
– Что значит «связь»?
– Связь и значит. Я к нему в мастерскую бегаю или вы? А ваша переписка с высланными о каких ваших настроениях говорит? Выбирайте, Петкевич. Или честная жизнь, чтоб мы вам верили, или – чужие нам не нужны.
– Я не чужая, – бестолково отбивалась я.
– Докажите. Делом. Слова нам не нужны. Мы без вас обойдёмся. А вы – нет. Лес предпочитаете? Он вас обдерёт как липку. Но и там распространяться против нашего строя мы вам не дадим.
Это я притворялась, будто бы грязь и смрад повседневности умею выносить за скобки. На самом деле даже в ежедневной медицинской практике цепенела, сталкиваясь с увечьями, полученными людьми в жестоких драках. Стиснутая со всех сторон дурным, добытийным страхом перед неотвратимостью очутиться на лесопункте среди матёрых, отпетых бандитов, я цеплялась за иллюзию возможного выхода. «Погонщик» продолжал:
– Мы вам протягиваем руку. Хотим помочь жить молодому, энергичному человеку. От вас зависит подтвердить, наш вы или не наш человек.
– Я не могу!
– Значит, так: или – вот лист бумаги, или – идите домой и ждите.
Страх перед мраком в безголосом лесу смял меня. Малодушие победило. Я подписала бумагу.
* * *
Худшего не случалось. Так омерзительно и гадко не было никогда. Добили. Расплющили.
Всё, за что я пряталась прежде, предстало бутафорией. Я очутилась в Нигде. Попытки пробиться оттуда к свету ни к чему не приводили. Сон выталкивал из себя. Меня куда-то тащили волоком через мёртвую пустыню. Там приводили в чувство и говорили: «Смотри, как здесь „идейно“! Дыши!» Но я была умерщвлена. Через два дня я попала в больницу. Лежала, повернувшись к стене. И когда в палату кто-то зашёл и окликнул меня по имени и отчеству, я не сразу поняла, что это приходивший в амбулаторию гэбист:
– Не найдётся ли у вас что почитать? Больно тут скучно лежать.
Специально лечь в больницу, чтобы додушить? Садисты! Я попросила врача немедленно выписать меня.
Как в одиночке, за закрытой дверью своей комнаты я провела несколько похожих на бесформенный, слипшийся ком суток. Диких суток! Я ли это? Что со мною? Смерти испугалась? Жить хочу? Чего ещё жду? Какой жути недополучила? Я ощущала себя на том краю жизни, где человек обязан наконец определить: что есть ты сам? Именно – ты. Именно – сам. Или уводи себя из такой действительности, потому что смерть чище, или живи среди нечистот. Или ясность духа, или тьма.
Вслепую, спотыкаясь о десятки маленьких и больших страхов, один на один с высшим повелением, без посредников и спасителей, сравнивая себя со всеми Роксанами и Нордами, которые доносили на меня, я на четвереньках выползала к свету, перемещаясь к самой себе, к собственной точке отсчёта в пространстве, к единственному месту обитания. Сама ли я шла, была ли ведома Богом – не знаю, но почувствовала наконец, что готова всё отринуть, всё пропороть на своём пути, лишь бы ни клочка себя не отдать, не уступить никаким угрозам власти. Я не умела и не хотела становиться «умной» и ухищрённой. Не имела права на тьму перед всем светлым, чего было немало в судьбе. Я просто-напросто не могла жить так, как «желало» МГБ, а не я сама. Неукротимый порыв идти своей дорогой, какой бы она ни была, нестерпимый стыд за свою слабость перевесили унижающий страх. Оформились в волю: душу оставить своей. Без совладельцев!
Проснувшись ночью, я ощутила, как откуда-то прибывали и прибывали силы. Вскинувшись с постели, я стала вихрем кружиться по комнате, кружиться в инстинктивном первобытном танце без музыки, слившись с ритмами вселенной, в согласии с ними и с собой. С силой выбрасывая в стороны руки, рубила, крушила собственный страх. Всем существом сознавая, зачем человеку дан час рождения, зачем в него вселена душа. Я победила страх. Рассчиталась с ним. Это была первая и главная победа моей жизни. Страх ещё не раз душил и скашивал по разным поводам, но его липкая, уничтожающая основа была замощена навсегда.
Теперь бы я могла ответить матери ленинградской подруги так, как она ожидала. Я знала, кого и что ненавижу. Знала отныне и большее: чтоб не увязнуть в ненависти, о смерти надо думать как о неотъемлемой части существования. Признавать её право на выбор дня и часа.
Как теперь могли сложиться отношения с этим учреждением, я ещё не представляла, но чувство собранности позволяло глядеть на божий свет. Именно в этот вечер пришёл незваным Дмитрий Караяниди. С шампанским и банкой консервированных ананасов.
– По какому случаю, Дима? Что за торжество?
– Так просто. Можно?
– Вчера – нет. Сегодня – да. Я рада вам. Даже очень и очень.
В самом деле, этот визит и этот человек были из человеческого мира.
Родители Дмитрия Фемистоклевича Караяниди, греки по национальности, в 1929 году уехали из России в Грецию. Навестив их в 1931 году, Дмитрий вернулся