Художники - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако не голословно ли все сказанное? Что собой представляет коллекция, если говорить о ее реальных ценностях? В ней два раздела. В первом жанровые сюжеты, пейзажи, абстрактные импровизации. Все того же размера почтовой открытки. Говорят, писатель, пишущий большую прозу, тренирует умение в работе над маленьким рассказом. Умение строить сюжет, расходовать слово. Так и здесь. Размер миниатюры не сковал мастера. Более того — этот размер как бы высвободил силы, которые в художнике были сокрыты. Здесь много прекрасных вещей, самостоятельных, цельных. Но все, что собрано здесь, как мне кажется, понимается лучше, если эти миниатюры соотнести с тем, что предстоит увидеть в соседней комнате.
Там — автопортреты. Триста автопортретов. Гуттузо, Манцу, Ривера, Леви, Сикейрос, Рене Клер... да возможно ли перечислить всех? И вот что интересно: среди тех трехсот, которые я видел, нет портретов-«отписок», портретов, сделанных наспех. Психологически это объяснимо. Дело не только в том, что почти все портреты писались специально для галереи Дзаваттини и не могли быть написаны посредственно. Более существенно, что это были автопортреты, а у истинного художника это всегда итог труда и раздумий. Поэтому не случайно, что галерея портретов богата подлинными шедеврами. И еще одно, на мой взгляд существенное. Есть такое мнение: «Ищи, но не уходи от суда природы». Наверно, нигде власть этого судьи не простирается так далеко, как в жанре портрета и еще в большей мере — автопортрета. Здесь природа — сам лик художника. Он, этот лик, требует точности много большей, чем все натурщики художника, вместе взятые. Как ни заманчива перспектива пренебречь этим правилом, галерея Дзаваттини свидетельствует, что даже в наш вольный век на это отваживаются не многие. Разумеется, в галерее Дзаваттини много формальных портретов, но это та разновидность современного модерна, который пожелал остаться подданным природы. Наверно, интересно было соотнести автопортреты, написанные для галереи, с миниатюрами, хранящимися в соседней комнате. Выводы, которые при этом можно было сделать, поучительны и профессионально, и человечески. Так или иначе, а галерея и в этом отношении является уникальной.
Кто-то из друзей Дзаваттини сказал, что коллекция может иметь «педагогическое значение» уже потому, что вынуждает зрителя не столько рассматривать миниатюры, сколько их пристально исследовать, читать. Да, это тот вид искусства, который чем-то напоминает философские стихи — одна строфа способна вызвать мир раздумий и чувств. Наверно, из того, что я видел, трудно выделять что-то одно. Любой выбор будет субъективен, но если его все-таки сделать, то я бы выделил портреты, сделанные Манцу, Сикейросом, Гуттузо, Солдати, Личабуэ.
Как сложилось это уникальное собрание и какое место эта коллекция занимает в жизни самого Дзаваттини?
— И в моей жизни был такой момент, когда я точно прозрел: почему я не родился художником? Да, в момент, равный прозрению, я вдруг обнаружил, что мир полон красок и что зелень листвы, для обычного глаза просто зеленая, для художника таит бесконечное разнообразие оттенков. Я начал пробовать себя как художник — темпера, чернила, масло, лаки. И вот когда минуло два года этого неистовства — иного слова я не найду, неистовства — однажды ночью я взял «Вышивальщицу» Кампильи, которую незадолго подарил мне Рафаэль Каррьери, принялся ее рассматривать, и мне захотелось ее прикрепить к стене. Я подумал: «Хорошо бы иметь оригинальную миниатюру». «А почему бы и не две?» — шепнул мне на ухо дьявол. Короче — в эту ночь я написал своим друзьям художникам, длинный ряд которых начинался о Карра, тридцать писем и лег спать под утро... Есть такое мнение: большое или «слишком большое» создало категорию монументальности. Маленькое в искусстве является своеобразной антитезой фальшивой риторике. Истинное — в маленьком... не так ли?
— Но есть и другое мнение: коллекция является тайным портретом ее собирателя... и подлинная история собрания в этом, — возразил я.
Дзаваттини рассмеялся.
— Но это уже не моя задача...
Возможно, Дзаваттини и прав — не его.
«Картина никогда не бывает продумана и решена заранее, — сказал как-то Пикассо. — В то время, как ее пишут, она следует за изменениями мысли, когда она закончена, она продолжает изменяться в соответствии с чувствами того, кто на нее смотрит. Картина живет своей собственной жизнью, как человек, она претерпевает те изменения, которым подвергает нас повседневная жизнь. И это естественно, потому что картина живет лишь через человека, который на нее смотрит».
Где-то здесь лежит большой смысл того, что сделал Дзаваттини, собрав коллекцию: в этой коллекции его представление о современнике, о дне нынешнем и, быть может, дне грядущем. Что-то здесь уже отлилось и завершилось и останется неизменным навсегда, а что-то еще должно завершиться и обрести смысл. Пусть меня простит читатель за столь необычную ассоциацию, но большая стена галереи Дзаваттини с правильными квадратами картин-миниатюр чем-то мне напоминает таблицу Менделеева: человек еще находился в поиске, чтобы открыть все ее элементы. Именно этот смысл имеет замечание Каррьери, друга Дзаваттини. По его словам, Дзаваттини пишет уже тысячное письмо, чтобы заполнить оставшиеся на его стенах пустоты, и в тысячный раз повторяет сантиметры длины и ширины картины, в которые должен уложиться художник.
Однако если вернуться к мысли Пикассо, то следует сказать, что коллекция собранных Дзаваттини автопортретов, в сущности, является портретом самого Дзаваттини. Да, автопортретом в трехстах багетах. Дзаваттини сообщил своей коллекции нечто такое, что является его миропониманием и мировосприятием, а следовательно, его темпераментом, его вкусом, его характером, чему дал жизнь он и что помогает жить ему, художнику, мастеру кино, писателю.
Писателю?.. Да, разумеется. Быть может, самое время заговорить и о литературе, — кстати, из соседней комнаты идет навстречу сам Дзаваттини вместе с другом своим Биджаретти.
Я смотрю на Дзаваттини и ловлю себя на мысли, что только что узнал о нем нечто такое, чего не знал прежде.
ДУБАЙ
Как часто можно теперь услышать:
— Наше время — время строгих красок. Строгая живопись, скульптура, литература — строгая!
Или еще:
— Великолепный фильм, но в нем есть один недостаток — цветной! Да, цветной, а по всему, должен быть черно-белым — в большей мере отвечало сути, да и впечатление было бы большим!
Орест Дубай не только график, а его стихия не только черно-белая графика. Но я бы хотел говорить именно о графике Дубая.
Минувшей осенью был в Братиславе. Осень стояла необыкновенной: синева зенита и червонный отлив леса, если быть точным, то отлив, богатый на оттенки: охристый, оранжевый, красновато-медный. Великое искушение для художника взять этюдник и уйти в лес, долго идти, приминая опавшую листву, вдыхая запах сухих листьев, отдающих горчинкой и терпкостью... А как Дубай?.. Наверно, и у него есть искушение явить в своих работах многоцветье братиславской осени в красках. Но все, что я видел, относилось к черно-белой графике. Да, это была именно черно-белая графика, но в ней было солнце во всей своей натуральности, а значит, ему сопутствовали краски природы, солнце вызвало цвет. Первая работа Дубая, которую я увидел, прямо обращена к солнцу и, по всему, подсказана гагаринским подвигом. Вихрь света с солнечным диском в центре. Точно сам свет отвердел и превратился в солнце. И в потоке света, объявшего дневное светило, не противясь потоку, а отдав себя его воле, женщина-мать и ее младенец… Все первозданно в образе женщины и ее младенца, все естественно и прекрасно — таким, а не иным сотворила человека природа... Однако о чем говорит графический лист Дубая, в чем философия рисунка? Не хочу претендовать на единственное толкование того, что создал художник, но мне его смысл видится таким: человек и солнце — в этом, только в этом всесилие природы. И кем, как не детищем солнца, всегда был человек. Люди — дети солнца? Именно!.. И, как это было всегда, человек рос и утверждал себя в своеобразном соперничестве с солнцем. Больше того, в своем вечном стремлении достичь могущества солнца человек, казалось, сделал немыслимое: он распахнул двери вселенной и вошел в мир, который извечно был заповедным миром солнца. В этом и великое единство человека и природы, и их нерасторжимость... Помню, что, взглянув на работу Ореста Дубая, я сказал себе: не знаю, как бы прозвучал этот мотив в живописи, но дубаевская тушь поведала об этом с силой завидной. И было в этой работе нечто такое, что делало произведение неординарным: мысль значительная.
...Братислава достопамятной осенью 1982 года: как Орест Дубай? Не иначе, кто-то всеведущий и добрый должен был проникнуть в мои намерения... И вот вечер в доме давнего друга Владимира Лукана, коллеги-редактора и маститого литератора, знатока живописи и ревнивого ее собирателя; как по мановению палочки-кудесницы распахивается дверь: Дубай, конечно... Большой, радушный, очень открытый, с пожатием сильной и твердой руки. Помню, что сказал себе, ощутив пожатие дубаевской руки: настоящее требует сил.