Санкт-Петербург. Автобиография - Марина Федотова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С раннего утра туда пришел Нестор Александрович (директор Пушкинского Дома Н. А. Котляревский. – Ред.). Двери амбаров были открыты, промокшие книги и прочие вещи мы выносили наружу. К счастью, день был солнечный и теплый и такие же стояли дни, словно «бабье лето», до конца месяца. Под аркадами и везде, где можно было, протягивали веревки и на них развешивали книги, корешками кверху, предварительно обтерев их. Усиленная работа продолжалась несколько дней. Сам Нестор Александрович подавал пример, в своем синем халате перебирая книгу за книгой, вещь за вещью. И, нужно сказать, почти все удалось спасти, даже без заметной порчи.
Нэп, 1925 год
Василий Шульгин
В 1925 году на территорию Советской России нелегально проник бывший комиссар Временного правительства и один из идеологов белого движения В. В. Шульгин, скрывавшийся под псевдонимом «Эдуард Эмильевич Шмитт». Итогом годичного путешествия Шульгина по новой России стала книга «Три столицы», которую составили впечатления от пребывания в Киеве, Москве и Ленинграде – всего через три дня после смерти В. И. Ульянова (Ленина) в 1924 году Петроград переименовали в Ленинград в честь «вождя мировой революции» (переименование улиц, дорог, городов вскоре приобрело немыслимые масштабы).
Шульгин застал город в разгар нэпа – новой экономической политики, введенной взамен «военного коммунизма», допускавшей известную свободу предпринимательства и привлечение иностранных инвестиций и позволившей сравнительно быстро восстановить экономику страны.
Конечно, это не прежний Петроград, но уже и не «пустыня», как я ожидал его встретить. Нет, нет, и здесь жизнь латает старые раны.
Будет ли когда-нибудь он столицей опять? Кто знает.
Но он ею был! И это чувствуется, этим веет от каждого камня.
Вот огромный дом Зингера, с бронзовым колпаком, вроде шапки Мономаха на челе, т. е. я хотел сказать: на углу. Сейчас он превращен в колоссальный книжный магазин, который, кажется, называется «Всекнига» или что-то в этом роде.
Вдали показалась Адмиралтейская Игла. Трудно решить, что красивее, Пушкин или этот шпиц, который он воспел.
– Стой, извозчик, налево!
Да, я хочу к Исаакию. Нельзя его не увидеть, и надо увидеть поскорее. Вот!
Никогда, кажется, он не был так красив. Может быть, эта красота покупается тем, что с ним случится какая-то беда, но только в первый раз в жизни я его увидел совсем без лесов. Он совсем чист и сейчас как бы весь выточен из белого мрамора. Это потому, что мороз взялся сверху донизу и сделал его таким. Эта белая изморозь как бы легла для того, чтобы резче выделить самую идею этого храма. Так, должно быть, бывает во время марева в пустыне или на океане, когда мираж показывает сказочные города, храмы, освобожденные от пут вещества, взятые только как идеи; как некие геометрические мысли, как некие платоновские чертежи.
Такого храма нет в Европе. Он не православный, не католический, не протестантский: он храм Богу Единому. Он взят именно как идея, идея возвышения над местным, над преходящим, над временным, над «сепаратизмами», сколь величественными они ни казались бы тем, кто их переживает. <...>
Напротив Исаакия по-прежнему стоит Николай I на темном фоне Мариинского дворца. Только традиционных часовых в невероятных исторических уборах уже нет.
Пустяки. Поставить часовых нетрудно. Трудно поставить такой памятник, каким является этот город...
Поездив еще немного, мы отправились в гостиницу. Очень приличная гостиница. По-старому приличная. Внизу был швейцар как швейцар, затем мы попали в бюро, где какая-то барышня и молодой человек (молодой человек гораздо менее чекистского вида, чем в Москве и Киеве) просили предъявить документ. Затем отвели номер за три с полтиной, прекрасный номер с зеркальным шкафом, с весьма приличной обстановкой, темноватый, как и полагается в Петербурге, без всяких новейших выкрутасов, вроде яично-желтых письменных столов, шифоньерочных стульев и всякой такой модернистской дряни. Все солидное, темное, подержанное. И ковер такой же на всю комнату.
По бесконечным коридорам мы вышли опять на улицу. Мне не терпелось.
Вернулись на Невский, еще полупустой в этот ранний час. Зашли в какую-то не то кофейню, не то кондитерскую, где был хорошо натертый паркет и совсем чистенькие, нарядные барышни, как полагается в таких учреждениях. Они дали нам очень хорошего кофе, с очень вкусными пирожками, за очень зверскую цену: что-то рубля полтора это обошлось. Положительно в этой республике не стесняются с деньгами. Но, к сожалению, ни рабочих, ни крестьян за мраморными столиками не заметил. Все были какие-то личности интеллигентско-спекулянтского вида.
После кофе мы временно распростились с моим спутником, и я отправился странствовать один. Пошел сначала на телеграф. Там пришлось долго ждать очереди, очевидно, в СССР после долгого поста люди особенно пользуются электричеством. Но когда я добился наконец до окошечка, барышня очень любезно вычеркнула лишнее слово из моей заграничной телеграммы. Телеграмма моя была чисто торговая, хотя должна была обозначать, что я жив, здоров и все благополучно...
Затем я отправился по Каналу на призывный привет ярких куполов храма, «что на крови».
Дивной мозаики, разумеется, не удалось испортить. Храм был открыт, шла служба. Говорят, тут всегда идет служба. Место трагической гибели Александра II привлекает людей и по сию пору. Между четырьмя колоннами, под тяжелой куполообразной шапкой, кусочек сохраненной мостовой рассказывает приходящим нечто такое, от чего они не могут оторваться. <...>
Оттуда я прошел на Марсово поле. Передо мной была огромная площадь, вся засыпанная снегом, прячущая свои отдаленные очертания в сероватой дымке петербургского дня. По тропиночке в снегу я пошел к чему-то посреди площади, о чем я уже угадывал, что это должно быть.
Да, так и есть. Это то место, где впервые были отпразднованы так называемые «собачьи похороны». Здесь были зарыты без креста и молитвы так называемые «жертвы революции». Около ста человек, погибших во время февральского переворота, причем в число павших героев, говорят, попали всякие старушонки, никому не ведомые китайцы и прочие личности, случайно погибшие во время перестрелки.
Так легко далось на сей раз свержение старого режима, «кровавого и тиранического». Погибло несколько десятков людей, и трехсотлетняя твердыня, забравшая под свою руку сто семьдесят миллионов человек и «сто одно» племя, рухнула.
Теперь им поставлен памятник. Если это можно назвать памятником.
Квадрат из стен, вышиною в человеческий рост, сложенных из больших гранитных камней. На этих стенах, вместе с именами погибших борцов, высечен всякий вздор, в назидание потомству.
Язвительнейшей насмешкой, издевательством, перед лицом которого, казалось, может захохотать самая мгла серого петербургского дня, звучат эти высокопарные слова на тему о том, что здесь лежащие погибли, дав народу «свободу, достаток, счастье» и все блага земные.
Миллионы казненных, десятки миллионов погибших от голода, доведение страны до пределов ужаса и бедствия и затем возвращение вспять. Тяжелое, ступенька за ступенькой, восхождение опять к тому же общему положению, которым жила дореволюционная Россия, к «довоенным нормам»...
Вот и весь смысл вашей революции, и ничего этот дурацкий квадрат над сотней бессмысленных жертв, считая в том числе старушек и китайцев, изменить не может.
А в другом конце, охраняя вход на мост, стоит великолепный Марс, он же памятник Суворову.
Я прошел через красивый Троицкий мост с его гроздьями белых шаров-фонарей, взглянул на замерзшую Неву, на кайму дворцов, на идеальный шпиль Петропавловского собора.
И вот пошел я, и пошел по бесконечному Каменноостровскому проспекту. Не хотел сесть в трамвай, хотел все измерить своими собственными длинно-сапожными ногами, раз нельзя ощупать руками. Заходил я часто в боковые улички, знакомые и незнакомые... И тут я видел следы разрушения, которыми, как говорят, еще недавно щеголял весь Ленинград. Тут я видел заброшенные дома, разрушающиеся здания, уничтоженные сады, падающие решетки. Но главная артерия, Каменноостровский, уже ожила, здесь есть магазины, движение, люди.
В какой-то чайной, в подвальном помещении, я пил порцию чаю, с огромными пузатыми чайниками и очень небольшим количеством сахара. Ибо тут пьют вприкуску. Здесь я мог наблюдать, как же живет этот народ в рабоче-крестьянской республике, для счастья и благоденствия которого будто бы сделаны все всем известные ужасные преступления. Здесь я не был еще на социальном дне, но на низших ступенях. Тут были извозчики, бедные старушонки, рабочие и всякий другой такой люд.
Да, вот они результаты. Обыщите всю Европу, и таких чайных вы не найдете. Убожество, грязь, весь тот стиль, который при царях можно было бы отыскать только в самых отчаянных трущобах. Теперь трущоба поднялась вверх. Океан бедности залил несколько ступеней, тех ступеней, которые у него отвоеваны были царями. Вот и весь результат пролетарской революции для пролетариев, для «рабочих и крестьян».