Вот пришел великан... - Константин Дмитриевич Воробьёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Малютка сидела нервно взъерошенная — как-никак пила наравне, и Сыромуков почувствовал сострадание к ней и к себе.
— Я не обязательно должен быть прав, — сказал он, отвечая на ее вопрос, как ей быть. Она вымученно улыбнулась и возразила, что неправых бьют.
— Кто? — защитно спросил Сыромуков.
— Имеющие на это право!
— Сила еще не право!
— А право — сила?
Сыромуков сказал, что человечество всегда стремилось к этому. По крайней мере, лучшие его представители… Он ничего не мог поделать с собой, — говорить хотелось возвышенно, но причиной тому мог быть и коньяк.
Ларе, оказывается, уже были назначены какие-то послеобеденные процедуры.
Расстались они почти друзьями. А час спустя Сыромуков писал Денису, что тут тоже идет дождь с ветром, дующим с гор, а это хуже, чем там у него в Прибалтике, потому что горный ветер держится стойко. По целым суткам и даже неделям. Он уверял сына, что лично ему непогода не мешает. Совершенно. Он знает, что нужно добросовестно лечиться, помнит, что прошло уже почти три дня, а когда Денис получит это письмо, до возвращения останется всего лишь дней десять-двенадцать… Сам с собой Сыромуков поладил на том, что рано или поздно, но дождь все равно пойдет тут и что отсутствие каких-либо корыстных намерений по отношению к малютке вполне извиняет его сегодняшнее невзрослое поведение.
На ужин он не пошел.
Яночкин явился часу в десятом оживленный, в белой курортной фуражечке и с двумя бутылками «Киндзмараули». Сыромуков не успел погасить ночник, чтоб притвориться спящим, и тот доложил, что был в городе.
— Свободно, слушай, продают, — удивленно сказал он о вине, — и сколько хочешь. Надо же! А в Москве такое достать трудно.
— Конечно, запаситесь, — одобрил Сыромуков, подумав, что дожить до шестидесяти лет и сохранить себя в такой форме — истинно растительное качество. Он, вероятно, спрячет сейчас бутылки в тумбочку. Ещё бы, черт возьми, предлагать ему распить их со мной! С какой стати? И все же… Неужели спрячет? Но Яночкин с бодрым пристуком поставил бутылки на стол, включил большой свет и стал извлекать из карманов мандарины.
— Во! Видал? Знаешь, кто любил это вино? Только его и потреблял… Давай-ка отметим наше знакомство, — с чувством произнес он. Сыромуков сказал, что уже отметился коньяком. Пить чужое вино не хотелось, это грозило моральной кабалой, но все же ему пришлось встать и одеться, — Яночкин с душевным благоденствием облупил несколько мандаринок, приготовил стаканы и торжественно ждал в кресле. Они выпили за знакомство, и Петрович опять назидательно напомнил, кто любил «Киндзмараули».
— Как вот ты считаешь, это был великий человек? — спросил он, чисто светя глазами. Он целиком направил в рот мандаринку и перекатывал ее из стороны в сторону, как горячую картошку. Сыромуков в свою очередь спросил, как ему хочется, чтобы это было.
— А как есть на самом деле, — сказал Яночкин, успев к тому времени управиться с мандаринкой.
— Ну и считайте, что все так и есть, как кажется, — посоветовал Сыромуков, — это спокойнее.
— Да я-то знаю, как мне считать, а вот как ты? Для интереса разговора можно ж и поспорить, верно?
— У нас сейчас ни о чем не получится равный спор, потому что на вашей стороне явное преимущество. Вы старше меня, и я пью ваше вино, к которому вы питаете больше симпатий, чем я, — признался Сыромуков и сразу же пожалел о своей откровенной невежливости! Яночкин сухо сказал: «как хочешь» — и обиженно замолчал. Ладу и миру в палате требовалась какая-то спешная милосердная помощь, и Сыромуков с отчаянной невинностью поинтересовался, дадут ли ему в этом доме выпить еще.
— Да тебе ж не нравится мое угощение! — пораженно возразил Яночкин. — Или это ты нарочно ломался?
— Мне просто совестно, — сказал Сыромуков, — по правилу, угощать полагалось бы мне вас.
— А будто мы последний день!
Яночкину снова стало хорошо, он налил по второму стакану. Речь о достоинстве вина больше не заводилась. Петровичу хотелось потолковать и выяснить ради беседы, как он сказал, кто тут, интересно, прислуживал немцам в санаториях во время оккупации — местное население или пленные. Сыромуков этого не знал. И разве санатории действовали тогда? Да, не все, но некоторые работали. Предателей хватало. Особенно среди пленных, это ведь ясно. Раз ты сдался врагу и остался жив — значит, что? Нет, сам он на фронте не был. По брони шел… Будем вторую бутылку начинать? Как угодно. А в плен, между прочим, люди попадали, а не сдавались, дорогой Павел Петрович. Особенно в сорок первом.
— Ну, мы знаем, Богданыч, как они «попадали». Ты был тогда еще молод…
— Да нет, — протестующе сказал Сыромуков, — мне, с вашего позволения, пришлось воевать! И лично я наградил бы всех пленных, кто остался цел в фашистских лагерях!
— Так из них же власовцы вербовались, — оторопело заметил Яночкин.
— Я сказал, кто остался жив в лагере, — уточнил Сыромуков.
— И каким бы ты их, к примеру, орденом?
Сыромуков сказал, что тут нужен был какой-то особый орден, с особым статусом.
— Чтоб за плен, значит, выходило?
— За страдание и муки.
— Ну, а назвать его как же надо было?
— Может быть, орденом «Скорбящей Матери».
— Гм!
— Не годится?
— Нет, — сумрачно сказал Яночкин. — Скорбная мать тут ни при чем. Вот ежели что-нибудь вроде блудного сына — дело другое. Тут все правильно. Получай и носи свой знак без права снятия. До самой смерти…
Сыромуков внимательно посмотрел в глаза Яночкина— бледно-серебристые, безвольные и почти ласковые, не принимавшие, казалось, участия в беседе и жившие сами по себе, отдельно от мыслей, рождавшихся в его мозгу. Сыромукову подумалось, что в детстве Яночкин, наверно, был нудной плаксой, не переносившим преимущества сверстников, и что оспаривать его не следует, хотя из-за такого потворства между ними создастся не-размыкаемый круг лицемерных отношений почти на целый