Русская готика - Михаил Владимирович Боков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То была наша вторая осень в Арзамасе – моя и товарища моего Кольки Кизякова. Обоих нас угораздило поступить в местный пединститут. Арзамас стал нашим чистилищем. Грязные водянистые улицы его проросли в нас ржавчиной. Лил дождь. Или шел снег. Ничего не происходило, не считая бесконечно сонных занятий в институте. Охуевшие от одиночества и безделья, мы ходили смотреть на проезжающие мимо поезда. Пассажирский состав «Казань – Петербург» стал главным ежедневным событием. Поезд притормаживал, подъезжая к станции. Если не было дождя, мы могли увидеть лица – загадочные, романтические лица людей, которые едут в чужую для нас жизнь. Мы мечтали когда-нибудь прыгнуть в этот поезд, уехать, умчаться, дальше, дальше, дальше…
Потом, в один особенно серый даже по меркам Арзамаса день, дверь избы отворилась, и зашел он – сыночек старушки, который качал мускулатуру железнодорожным рельсом. Он появился первый раз за много месяцев. «Студенты? – спросил с порога. – Есть закурить?»
Сыночек был длинный как жердь, и ничто в нем не выдавало накаченные рельсом мышцы. «Виталий!» – представился он и сел. Закурил нашу студенческую сигарету – мы покупали пачку один раз в два дня, больше не было денег. «Ну, как жизнь?» – осведомился он.
Мы с Колькой что-то ответили, не помню что. Мы ждали, когда он возьмется за рельс. И когда он не взялся, продолжая задавать дурацкие, ничего не значащие вопросы и ходить по комнате, оглядывая изменения – встал тут, полистал книжку, спросил еще сигарету, заложил ее за ухо, – Колька не выдержал и спросил сам:
– А что с рельсом? Будешь качаться?
Сыночек хмыкнул и ткнул в рельс носком остроносого ботинка:
– Это? Это можете выбросить ко всем чертям.
– Но твоя мать… Она сказала, рельс – это святое…
– Везде у нее святые, – брезгливо отмахнулся сыночек. – Совсем съехала кукушка. Слышали? Собирается ехать в Дивеево на богомолье.
Мы слышали. Старушка прожужжала нам своим богомольем все уши. В связи с богомольем старушка приказывала выключать свет в 21 час, чтобы экономить на электричестве и отложить больше денег на поездку. Постой в Дивееве обходился дорого, а изба оплачивала электричество как частное хозяйство, по своему счетчику: сколько нагорело, столько и заплати. Как какие-нибудь декабристы, мы сидели по вечерам с огарком свечи. Старушка утащила из нашей комнаты холодильник – по тем же причинам. Теперь мы складировали продукты в ее холодильнике на кухне: она отвела одну полку. Периодически наши жидкие студенческие сосиски пропадали. Но старушка молчала, а ни я, ни друг мой Колька не решились обвинить старую набожную женщину в воровстве. Она также порывалась поднять нам квартплату, но вот тут мы выступили оба и сказали, что это не по-божески. Не по-божески брать за темную конуру с куском рельса на полу столько денег. Не по-божески так унижать людей, полуголодных студентов. «Много вы знаете про Бога», – проворчала она, но все же успокоилась. Квартплата за избу осталась прежней.
Сыночек ее тем временем прохаживался по избе и явно что-то искал. Он заглянул в кухонный шкафчик, приподнял створку плиты.
– Где она сама-то? – небрежно поинтересовался он.
– Ушла, – сказал Колька. – Сказала, пойдет в храм и потом зайдет к какой-то подруге.
– Храм, один храм на уме у нее. А вот нет бы сыну помочь, – неожиданно огрызнулся пацан. Он продолжал шарить по кухонным полкам, потом своим ключом отпер комнату старушки – она держала ее закрытой от нас: вероятно, боялась, что озверевшие от ее порядков студенты устроят революцию в избе, попытаются скинуть тирана.
Сыночек зашуршал чем-то в комнате, что-то упало, раздалась его ругань. Затем он свистнул, подозвал нас.
– Короче, ребзя, есть такое дело. Не знаете, где она держит деньги на свое богомолье?
– Не знаем, – сказал я. – А тебе зачем?
– За надом, – передразнил он и внезапно стал серьезным: – Хорош ломаться. Говори, где бабло? – Лицо его перекосилось, сделалось злобным.
– Она от нас запирается. Не знаем мы.
– «Не зна-а-аем…» Что вы вообще знаете? – Он плюнул на пол и закрыл перед нами дверь. Продолжили громыхать ящики и скрипеть половицы. Простучали по полу его башмаки. Мы уселись на кухне и стали ждать. На линялой изрезанной скатерти стола лежала сухая муха. За окном был все тот же Арзамас: великая серость.
Наконец он вышел, ее сыночек. Ухмыльнулся, помахал перед нами пачкой мятых банкнот.
– Вот! – сказал он. – Нашел! Учитесь, шантрапа!
Он небрежно засунул деньги в карман, еще раз открыл кухонную полку – запустил туда длинную ручищу, выудил из недр печеньку овсяную и сунул себе в рот.
– Давай еще закурить, – потребовал он. Засунул сигарету за второе ухо, обернулся, смерил нас пустым взглядом: – Ну, бывай, что ли, народ.
Выходя, он споткнулся о лежащий рельс – средство для накачки мускулатуры.
– Еб твою мать, – услышали мы его крики через стену. – Вынесите хоть вы это барахло.
Зачавкала под его ногами осенняя жижа. Хлопнула калитка. Дверь в комнату старушки осталась открытой. Недра обиталища ее – печальные, вывернутые наружу – смотрели на нас глазами больной коровы.
Старушка вернулась поздно – намного позже установленного ею же электрического отбоя. Мы слышали в темноте, как она неловко разувается и разговаривает сама с собой. Как шаркает с зажженной свечой в свою комнату: отблеск свечи проник к нам в дверную щель.
Подумав, мы решили, что надо предупредить ее.
– Это… – Мы с Колькой вышли в коридор. – Приходил Виталий, ваш сын.
Старушка сидела на полу, седые космы лежали на ее плечах словно пепел. Она плакала.
– Деньги… – сказала она. – Деньги на богомолье.
– Он взял их, – сказал Колька. – У него был свой ключ.
– Ложь! Ложь! Вы все врете, вы, негодные! Перед лицом Господа Бога врете! – Она повела глазами в сторону икон на стене, а затем вновь вперилась взглядом в нас – безумным, полным ненависти. – Вы! Вы! – Она зашаталась, дернула себя за волосы, пучок волос отвалился от головы и остался в ее руках. – Вон из моего дома! Прочь! Ироды! Иуды! Прочь! Прочь!
Мы собирали вещи в арзамасской ночи, а вслед нам летели проклятья. Мы собрались на удивление быстро: весь нехитрый студенческий скарб уместился в одну сумку. Старушка скребла ногтями по деревянному полу. Губы ее бормотали уже что-то совсем невнятное: мне почудился латинский язык. Иисус, Господь Вседержитель, взирал на нее со стены.
Изба попрощалась с нами жалостным скрипом половиц. На выходе Колька споткнулся о