Бродячие собаки - Жигалов Сергей Александрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти оленьи глаза долго мучили егеря в снах. Олень тяжко вставал на колени. Венька стрелял, олень падал набок и бился в снегу, и опять вставал, кричал Танчуриным голосом: «Прости меня!..»
Очнувшись, егерь крутился с боку на бок, сто раз перебирал в памяти мгновения той охоты, когда олень выскочил из зарослей и метнулся в противоположную от стрелков сторону. Тогда он несколько раз выстрелил в деревья перед животным. Щелчки от ударов пуль в мерзлые стволы напугали зверя, и он помчался вдоль линии стрелков…
Приходил в снах и Дерсу Узала. Робко вставал у порога, качал головой: «Зачем его люди так мучить. Твоя нехорошо…»
Может, с тех пор и закралась в сознание мысль: «Я же их предаю, оленей этих, кабанов. Знаю места кормежек, переходы в лесу…»
Он невольно сравнивал поведение зверей и охотников. Директор химического концерна, рыжий под два метра детина, смаху выплескивающий в себя чайный стакан французского коньяка, как-то подвернул в щиколотке ногу о поваленное дерево, как он материл всех! По-щенячьи подвизгивал, слезы из глаз градом катились. Ну будто ему эту ногу под корень вырвало. А лось с пробитыми навылет пулей легкими, разбрызгивая на обе стороны следа кровь, полдня уходил от охотников без единого стона. Раненый в сердце секач бросился на догнавший его снегоход, опрокинул трехсоткилограммовую машину. Ранил охотника и умер.
После того оленя Венька и стал уводить охотников от зверя. Начальство завозмущалось.
— А где я им возьму? Все повыбили, расколотили. Нету!.. — безбожно врал егерь. Изменилось и его отношение к людям. Он как бы отстранился от них и никого близко не подпускал. Его стали уважать за неподкупность, отчаянную смелость. Но не любили. Он был непохож на всех них.
После звонка прокурора он думал про чудившуюся в его словах ловушку. Под пиджак подвесил кобуру с пистолетом, попробовал, удобно ли доставать: «Если что, не дамся».
За окном зашумел мотор. Егерь выглянул в окно. У ворот стояла белая прокурорская «Нива». Володя, прокурорский шофер, мотнул Веньке головой: «Поехали, шеф прислал».
Курьяков встретил егеря на пороге кабинета. Одет прокурор был в серый толстый свитер, линялые джинсы. Он приобнял Веньку за плечи, провел к дивану:
— С тех пор никак не согреюсь. — Достал из холодильника узорчатый флакон со стеклянной пробкой. Крикнул: — Таня, ко мне никого не пускай. Я занят. — Плеснул коньяк в два широченных квадратных стакана. Протянул Веньке. — Ты ведь не за рулем. Знатный коньячок.
На мужественном лице прокурора не пропадала веселая улыбка, но глаза смотрели на егеря вприщур, будто спрашивали. «Хорошо, что он не делает вид, будто забыл про то, на водоеме», — подумал егерь, но вслух сказал пустое:
— Зачем дорогой коньяк и в такие бадейки?
— Во-о! Я, когда первый раз увидел, тоже так подумал, — дружески засмеялся Курьяков, как будто перед ним сидел не егерь, едва не утопивший в ледяной воде, а друг закадычный. — Мы как-то с иностранцами тут охотились. Один француз угощал нас коньяком вот из таких стаканов. Я тоже спросил, зачем? Он мне показал. — Прокурор круговыми движениями руки покрутил стакан. Золотая жидкость свилась до дна остреньким водоворотом. Прокурор широко раскрыл рот и выпил. Прикрыл глаза, подождал. — Так вот этот француз через переводчика растолковал, что коньяк в стакане надо винтом закручивать, тогда он и вовнутрь пойдет, как по резьбе. Лучше омоет горло. Вкус сильнее будет… Умеют проклятые империалисты из каждого момента максимум наслаждения выжимать.
Венька крутнул коньяк, выпил. Сделалось уютно и радостно. Скованность рассосалась.
— По-честному, Евгений Петрович, сетки-то ваши ведь были? — впрямую спросил он.
— Конечно, Вениамин Александрович, наши. Понравился коньячок? Еще по граммульке, — просто ответил Курьяков. И это опять понравилось егерю.
Выпили и по второй, и по третьей. Веньке вдруг показалось, что Курьяков его самого раскручивает, как золотисто-коричневый коньяк в стакане, чтобы легче было заглотить. За дверью раздавался голос секретарши: «Евгений Петрович занят. Сегодня принять не сможет. Завтра придите!»
Венька почувствовал, как где-то в груди повыше сердца взъерошилась гордая птаха: «В кабинете с прокурором пью французский коньяк. Для всех занят, а мне лимончик подает… Л-л-ле-пота-а! Щенка будущего от Ласки просит. Глазастый, углядел, что толстая».
Когда Венька уходил, прокурор долго жал ему руку:
— Забыто?!
— Куда, Евгений Петрович, из лодки четвертый человек делся? — как тогда на допросе, глядя Курьякову в переносицу, неожиданно для себя спросил егерь. — Я же его как вас вот сейчас видел. Он мне багром руку рассадит до кости.
— Забудь, Вениамин Александрович. — Веньке показалось, что прокурор посмотрел на него, как тогда, свысока, с той самой башни, с которой три года назад кричат: «Вот этими самыми руками бы задушил!» — Показалось тебе. Вень. А багром это я нечаянно зацепил. От катера отталкивался и зацепил. Извини! — И усмехнулся.
От этой усмешки егерь по дороге домой несколько раз сплевывал под ноги. Коньяк отдавал горчинкой, если не сказать, клопом.
Глава двенадцатая
Под утро Ласка ощенилась тремя кутятами. Она вся дрожала мелкой накатной дрожью. Но при этом ощущала невиданную легкость во всем теле. Даже тянущая боль от тяжкого удара в живот, тогда в лодке, отпустила. Сука лежала, освобожденно растянувшись на соломе, прислушивалась к попискиванию в ногах. Осторожно встала. Советы женской консультации ей компенсировал инстинкт. У лап влажно поблескивали три осклизлых голышика. Один из них шевелился. Ласка лизнула его. Подсасывающим движением языка и губ подцепила плодную оболочку. Нос ее наморщился, зубы оскалились, будто лайка собиралась ловить на теле новорожденного блох… Осторожно прокусила оболочку, начала всасывать, заглатывая и ее, и плаценту, как тысячи лет до нее делали это дикие предки. Постепенно ее движения языком становились все осторожнее, мягче, пока конец пуповины не открутился, как кончик сосиски. Ласка облизала мордочку детеныша, ушные раковинки, тельце. Перешла к другому. Лайкой вдруг овладело беспокойство. Она стала лизать быстро и нервно. Подсовывать нос под брюшко детеныша, норовя перевернуть его. Щенок не шевелился. Чем сильнее она его лизала, тем жарче полыхало желание впиться в недвижное тельце зубами. Ласка в недоумении отпрянула. Откуда ей было знать, что у нее, говоря по-ученому, «возник конфликт между рефлексом ухода за пометом и желанием сожрать мертвого детеныша»…
Когда егерь вышел поутру на крыльцо, Ласка не бросилась, как обычно, к хозяину. Лишь повернула в его сторону голову, забила по соломе хвостом. «Окуталась…» — Егерь сбежал с крыльца. Ласка глядела на хозяина прекрасными влажными глазами, улыбалась. У брюха в промежножье копошился серый комок.
— Ласка, Ласкушка, проститутка ты, проститутка. — Венька присел над собакой, гладил. — Хвались, каких ублюдков принесла. — Он взял щенка в руки, перевернул брюшком вверх, поморщился: «Сучка!» Слепенький мышастого цвета кутенок возил в воздухе лапками с розовыми подушечками. Тонкий щенячий запах напомнил егерю детство. Как он тоже весной, будто на крыльях влетел во двор, придерживая за пазухой первого своего в жизни кутенка, выменянного на китайский фонарик.
Новорожденная сучка была скуластая, с остренькой мордочкой и странным толстым хвостом. Кутенок попискивал, изгибаясь тельцем. Ласка забеспокоилась, встала. Егерь увидел на соломе два скукоженных трупика. Кольнуло: «Дурак я тогда в рейд ее взял… Помяли, видно в лодке… В газетку завернуть и прокурору на стол. Мол, вот просил — на, бери!..»
Тепло крохотного звериного тельца уже смешалось с теплом его пальцев, определив некую связь между ними. Венька принес из сеней старую фуфайку. Выбил пыль. Разрыл в стогу подобие конуры, положил туда на подстилку новорожденную. Пока возился, само собой подвернулась на ум и кличка: Найда. Это было четвертое слово в его жизни: «ма-ма», «ба-ба», «пить», «Найда». А соседку, хозяйку дворняжки, он лет до пяти так и звал «Найдина мать».