Убийство в Амстердаме - Иэн Бурума
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Существовала, однако, и другая сторона его характера. Он умел быть любезным хозяином, всегда настаивал на том, чтобы оплатить счет в ресторане, а в барах (возможно, слишком нарочито) угощал всех шампанским. Но его лучшим качеством было любопытство. Оно делало его восприимчивым, по-настоящему хорошим интервьюером, задающим вопросы и не навязывающим собственных взглядов. Присутствуя в качестве гостя на одном из его телешоу, я был так очарован его обходительными манерами и заинтересованным отношением, что совсем забыл о мучившей меня простуде. Но видел я и иного Тео, когда мы оба участвовали в радиопередаче, которую вел его друг Макс Пам. Среди гостей был тихий сотрудник музея в темном костюме, он только что организовал огромную выставку картин Мондриана. «Разве это не типичный пример высокомерного элитаризма?» – спросил Тео. Кому нужно абстрактное искусство в таком количестве? Разве нельзя было отнестись к вкусам публики более серьезно? «Что ж, – ответил тот очень вежливо, – возможно, публику нужно образовывать…» Он не смог закончить фразу. «Образовывать?!» Да кто он такой… Элитарист паршивый! Вон отсюда! И так далее в том же духе. Музейный работник выглядел раздавленным. Я уставился в пол. Пам, кажется, остался доволен. Отличное шоу. Типичный Тео.
Оформление проекта «Здоровый курильщик» рассказывает нам о ван Гоге столько же, сколько веб-сайт Палаццо ди Пьетро – о Пиме Фортейне. Более разительный контраст трудно вообразить. Если Фортейн – это претенциозный классицизм, то стиль ван Гога напоминает возмутительное поведение подростка в духе «Грязной бумаги», написанной им в начальной школе. Первое, что вы видите, – цветная фотография ван Гога с красным лифчиком на глазах, а затем герб с тремя мечами и вялым розовым пенисом над словами Luctor et Emergo [19]. Если франт Фортейн придирчиво следил за своей внешностью, то ван Гог выставлял напоказ свою немытость, неопрятность, лишний вес и уродство: огромный живот под старой футболкой, желтые от никотина зубы, ковыряние в носу, почесывания, презрение к личной гигиене. Фортейн стремился повысить свой уровень, ван Гог занижал свой.
Ван Гог считал бесконечные стычки и разглагольствования частью своей борьбы, которая продлится всю жизнь, но – борьбы за что? Личный мотив, пожалуй, объяснить легче всего. Он мог быть верным другом, но взамен требовал полной преданности. Малейший промах, все, что могло показаться подозрительным, расценивалось как предательство и приводило к тотальной войне. Вот почему Том Хоффман, его первый соратник в борьбе с коммерческой киноиндустрией, не мог рассчитывать на прощение после того, как присоединился к ней. Он должен был оставаться соратником, таким же аутсайдером, принципиальным оппозиционером, борцом. А если нет, значит, он враг.
Друзья Тео утверждают, что даже самое неблагоразумное его поведение было следствием принципиальности. Макс Пам: «Страсть, преданность, честность и неуклонное следование принципам – вот чего Тео требовал от себя и от окружающих. Стоило ему заподозрить трусость или лицемерие, как человек переставал для него существовать».[20]
Требование полной откровенности, отношение к такту как к проявлению лицемерия, уверенность в том, что обо всем следует говорить открыто, какой бы щекотливой ни была тема, отсутствие запретных тем, возвышение прямолинейности до морального идеала – такое нарочитое отсутствие деликатности очень характерно для голландцев. Возможно, его корни уходят в протестантское благочестие, которое противопоставлялось католическому лицемерию. На смену частной исповеди должно было прийти публичное покаяние. Сдержанность считалась признаком утаивания правды, нечестности. Независимо оттого, национальная это черта или нет, Тео ван Гог был ее воплощением. Этим объясняется его жестокость, но также и его страстная любовь к свободе слова, и выступления в защиту тех, чьей свободе, по его мнению, угрожали.
Когда Айаан Хирси Али подверглась нападкам за взгляды, враждебные исламу, Тео проникся к ней сочувствием. Дело было не в том, что она говорила, а в том, что ей хотели помешать говорить это. В документальном телефильме она заставила двенадцатилетних учениц исламской школы ответить на вопрос, чему они преданы больше – Аллаху или голландской Конституции. Это был наводящий вопрос, и, конечно, к ее заметному раздражению, девочки выбрали Аллаха. Айаан была настроена серьезно. Она объяснила, что нетерпимость к гомосексуалистам и евреям, предписанная Кораном, несовместима с равенством, закрепленным в Конституции. Но ее резкий тон отталкивал людей. Критическая реакция не заставила себя ждать и зачастую была столь же некорректной, как и ее вопрос. Социал-демократ Жак Валлаге, мэр Гронингена, родившийся в еврейской семье и переживший оккупацию, заявил, что Айаан Хирси Али провоцирует насилие и что нужно положить конец ее публичным антиисламским высказываниям. Пора напомнить людям о нетерпимости минувшей эпохи. Значительная часть еврейской общины в Гронингене, сказал он, была уничтожена во время войны. Это соответствовало действительности, хотя, возможно, не имело прямого отношения к теме дискуссии.
Ван Гог защищал Хирси Али в своем обычном воинственном стиле. Айаан, заявил он, должна быть окружена телохранителями, потому что «тысячи последователей этого отсталого культа, который называется исламом, считают, что ее нужно уничтожить как вавилонскую блудницу». Валлаге, «по мнению которого, высказываемые ею мысли воскрешают атмосферу периода депортации еврейских детей из Гронингена, тоже будет рад, если ее застрелят…». Типичный удар ниже пояса. Однако в одном отношении ван Гог был прав: хотя Хирси Али, возможно, не следовало навязывать свой вопрос школьницам, ничего общего с нацистами она не имела. Но затем ван Гог, воспользовавшись конфликтом, вонзил свой отравленный кинжал: «Если благословения Аллаха приведут к исламскому господству в Нидерландах, Валлаге будет первым, кому предложат сотрудничать с оккупантами от имени Еврейского совета».[21]
Дискуссия вновь вернулась к войне, депортациям, коллаборационизму. И так без конца в стране, не забывшей своей вины, где на текущие события все еще смотрят сквозь призму прошлого. Если Леона де Винтера или Жака Валлаге можно было упрекнуть в том, что они говорят о страданиях евреев, даже когда это не относится к делу, то ван Гог использовал страдания евреев против самих евреев, причем делал это не только неуместно, но и зло. Он никогда не приводил в качестве аргумента героизм, проявленный во время войны его собственной семьей, но все равно был одержим голландской навязчивой идеей о «хорошем» и «плохом», предателе или участнике сопротивления. При этом он далеко не всегда вел себя порядочно.
5
Помимо «Заводного апельсина» Стэнли Кубрика, Тео ван Гогу нравились произведения Луи Фердинанда Селина и маркиза де Сада, нарушавших литературные табу и громко говоривших о запретном и неприличном. Но его полемика соответствовала и голландской литературной традиции, существующей, по меньшей мере, с конца девятнадцатого века. Работы таких критиков, как Лодевейк ван Дейссел (1864–1952)» назывались scheldkritieken, дословно – «оскорбительная критика». Личные оскорбления были подняты до уровня высокого стиля, и их полагалось воспринимать всерьез, как литературу. Дополнительную пикантность этим произведениям придавало то, что их авторы знали друг друга. Голландия – маленькая страна, а ее литературный мир еще меньше. Высокохудожественные оскорбления были эффективным способом придать вражде в тесном кругу ритуальный характер. Это было серьезно, но отнюдь не смертельно.
Мастерами литературных оскорблений в двадцатом веке были писатели Герард Реве, принимавший участие в Zo is het, и В.Ф. Херманс. Обоим приходилось отвечать в суде на обвинения в оскорблении религии, Хермансу в 1952 году, а Реве – в 1966-м. Херманс написал роман, в котором один из героев называет католиков «самой грязной, самой отвратной, самой лживой, самой вероломной частью нашей нации. Но они плодятся! Они размножаются! Как кролики, крысы, блохи, вши. И они не эмигрируют!» Херманс сказал суду, что это чувства вымышленного персонажа и что литература должна быть свободной. Он выиграл дело.
Герарда Реве обвинили в нарушении закона о богохульстве, проект которого был составлен в 1932 году, когда некоторые коммунисты выступили за отмену Рождества. Согласно новому закону, «злостное богохульство» было запрещено. Реве написал, что Бог – осел, что он будет нежно любить это животное и постарается, чтобы ему не было больно во время оргазма. Бог, также писал он, будет мастурбировать, думая о преданности Реве. Ирония, как всегда, была наложена таким толстым слоем, что никто не понимал, насколько серьезно все это следует воспринимать. Трагедия Реве заключалась в том, что над ним смеялись, когда он был серьезен, и подвергали нападкам, когда не был. Дело дошло до Верховного суда, и там его, наконец, закрыли. Богохульство Реве было признано не «злостным».