Пинбол - Ежи Косинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Борис Прегель? Я ничего не слышала ни о нем, ни о его работах.
– Сейчас уже не его время. Прегель родился в России и в шесть лет начал играть под руководством своей матери, превосходной пианистки и певицы. Позже он занимался музыкой в Одесской консерватории, затем неожиданно увлекся наукой и сбежал на Запад – во Францию. Оттуда перебрался в Соединенные Штаты. Подобно Либерзону, Прегель получил известность не благодаря своей музыке, а прежде всего как выдающийся изобретатель и эксперт в области атомной энергетики. К тому же он оказался чрезвычайно удачливым предпринимателем, торговал ураном и другими радиоактивными веществами. За свои достижения и заслуги перед человечеством Прегель удостоился кресла президента Нью-Йоркской Академии наук и такого количества наград, что по этой части он не уступает ни де Голлю, ни Эйзенхауэру или Папе Римскому.
– А как насчет его музыки? – поинтересовалась Андреа.
– Она превосходна, – сказал Домострой. – В традициях русского романтизма. Его «Романтическая сюита», фантазия ре-бемоль и многие другие произведения исполнялись в Америке и Европе Римским и Миланским симфоническими оркестрами под управлением Д'Артеги. – Домострой помолчал, затем произнес: – Вот ведь никогда не знаешь, что всплывет в памяти. Я совершенно забыл, что дирижер Д'Артега выступал еще и в качестве актера. Он играл Чайковского в фильме «Карнеги-холл».
– Похоже, ты в курсе всех пикантных подробностей из мира музыки! – отозвалась пораженная Андреа.
– Подожди, скоро сама будешь знать не меньше. Вот, к примеру, Борис Прегель, он, так же как Либерзон, писал песни на стихи знаменитых поэтов.
Он замолчал и задумался.
– Хотел бы я знать еще одну пикантную подробность: как же так случилось, что Годдар использовал мотивы обоих, и Годдара Либерзона, и Бориса Прегеля? Не понимаю, какая тут связь.
– Может, ему просто нравится их музыка, – предположила Андреа.
– И все же, какое совпадение! Даже при жизни Прегель и Либерзон не пользовались широкой известностью. Мало кто знаком с их произведениями. Не удивлюсь, если окажется, что семья нашего Годдара была как-то связана с ними. Как мог Годдар узнать обоих, Либерзона и Прегеля?
– Да почему бы и нет?! – воскликнула Андреа. – Годдар, к примеру, мог быть младшим компаньоном в фирме сначала у одного из них, потом – у другого. Вот тебе и связь!
– Сомневаюсь. И прежде всего потому, что Либерзона и Прегеля вряд ли можно назвать типичными менеджерами. Оба они были художниками и интеллектуалами, людьми глубоко и разносторонне образованными, к тому же публичными.
– Не думаешь ли ты, что в каком-то смысле Годдар такой же. как они?
– Конечно нет. Те были искусными и талантливыми музыкантами. А наш Годдар, несмотря на то, что говорят о нем критики, не обладает истинным пониманием фортепиано; музыка у него простая и плоская, никакой глубины; его обращение с ритмом, гармонией и мелодией – не более чем синтезированная мешанина. По-моему, он и певец никудышный: голос у него такой же заурядный, как и репертуар. Ему не хватает силы голоса, так что он полностью полагается на электронные средства.
– По крайней мере, он хочет не только развлекать. Годдар хочет расширить музыкальный опыт своей аудитории. Именно поэтому его и любят. Именно поэтому он не просто очередная рок-звезда. Он – новатор, как Гершвин.
– Массовая аудитория по природе неразборчива и доверчива, – сказал Домострой. – Съест все, что предлагают средства массовой информации, и не способна отличить подлинное от выглядящего таковым, самобытное от псевдооригинального. Годдар в лучшем случае посредственный певец и умелый производитель электронной музыки, вот и все. Шопен однажды сказал, что нет ничего отвратительней музыки без скрытого смысла. Но в музыке Годдара отсутствует смысл, который стоит скрывать. Вместо этого он ловко скрывает самого себя! Он человек-невидимка, вот что привлекает к нему. – Взглянув на Андреа, Домострой увидел, что ей неприятны его слова. – Новатор или нет, – продолжил он помягче, – его музыка сама по себе ничего не расскажет нам о том, что связывает его с Либерзоном и Прегелем. Но, возможно, это сделают архивы «Коламбия Рекордз» или Нью-Йоркской Академии наук.
Андреа прочитала письмо.
– Изумительно, – вздохнула она, – и как трогательно. Будь я Годдаром, обязательно захотела бы узнать, что за женщина написала его. – Она прочитала еще раз, медленно, губы ее шевелились, смакуя каждое слово. Затем она подняла глаза:
– Нужно ли так детально расписывать мои сексуальные ощущения?
– То, что ты называешь в этом письме сексом, сыграет роль опорной педали у пианино, и твои слова будут резонировать в его фантазиях.
– Хотелось бы мне самой написать это письмо, – мечтательно пробормотала Андреа. – Оно очаровательно.
– Оно будет доставлено от твоего имени, – сказал Домострой.
– Да, но моей в нем будет только подпись.
– Оно не будет подписано, – возразил Домострой. – И никакого обратного адреса тоже не будет.
– Если в письме все правда…
– Правда не нуждается в подписи, – изрек Домострой, забирая у нее письмо. – Если он проникнется твоими словами, не зная, кто ты такая, это заинтригует его куда больше. Он будет считать дни в ожидании, когда ты напишешь снова – и надеяться, что в следующий раз ты назовешь свое имя, и тогда он сможет встретиться с тобой.
– Способно ли произвести на него впечатление одно-единственное письмо? – усомнилась она.
– Вряд ли. Но несколько – скажем, пять – вполне. Давным-давно, во времена моего периода «бури и натиска», когда ко мне приходили письма от поклонников, неотличимые друг от друга, я получил одно особенное письмо. Писала женщина, знавшая меня только по моим работам, а также нескольким концертам и телевизионным выступлениям, однако ее анализ моей музыки оказался настолько тонким, она настолько прониклась всеми моими чаяниями и устремлениями – всей подоплекой моей жизни, о чем я никогда и ни с кем не говорил, – что я был сражен наповал.
Не будучи знакома со мною, она проникла в самые сокровенные уголки моей души. Можешь себе представить, как мне хотелось позволить ей продолжить исследование, но уже при личной встрече, лицом к лицу, выйдя за сугубо профессиональные рамки. Но, дочитав до конца, я с ужасом обнаружил, что она письмо не подписала, вернее, подписала музыкальной фразой из Шопена. Я решил, что она просто забыла поставить свое имя, и стал с нетерпением ждать второго письма.
И несколько недель спустя я получил его. На этот раз она со сверхъестественной проницательностью высказала предположение о том, что я сейчас сочиняю – о продолжительности этого произведения, его тональности, источниках моего вдохновения – и все, ею сказанное, было фантастически близко к истине. И снова письмо оказалось подписано лишь шопеновской фразой – на этот раз другой, – и теперь я понял, что все это делается умышленно.
Потом были и другие письма – по-прежнему подписанные шопеновскими фразами, – где она продолжала рассуждать о моей работе, вкладывая в текст все больше и больше мыслей о своих собственных желаниях и чувствах, и вот в этих посланиях наконец вырвались наружу ее эротические фантазии. Она красочно описывала наши с ней постельные сцены, дополняя их диалогами – что и как бы я ей говорил, и что бы она отвечала, и как в этот момент переплетались бы наши тела. Она с поразительной легкостью угадывала мои самые тайные желания – даже такие, в которых и на исповеди я бы не признался, не говоря уже о том, чтобы воплотить их в реальности.
В большинстве случаев она так точно угадывала мои чувства, что я начал верить в ее телепатические способности. Более того, я опасался, что мой таинственный корреспондент может оказаться кем-то, кого я знаю, или приятелем того, кого я знаю, – бывшей любовницы, случайной подружки, приятельницы или просто знакомой. И тем не менее я был уверен, что никогда не встречался с личностью столь яркой – или столь одержимой.
И в творчестве, и в эротических грезах я теперь уже не мыслил себя без ее писем, как будто она являлась источником моей жизненной силы. Месяц за месяцем, каждый раз, когда приходило письмо, я был уверен, что на этот раз она сообщит свое имя, так что мы сможем, наконец, встретиться, и я смогу ей рассказать, чем она стала для меня. Но она так и не открылась, а где-то через год письма приходить перестали. Вначале я чувствовал себя так, будто внезапно, без предупреждения, перерезали нить, связывающую меня с жизнью. Затем я принялся утешать себя всевозможными домыслами: что она больная и старая; что она вообще умерла, а если и жива, то обязательно окажется неврастеничкой, психопаткой, а может, и шизофреничкой. В конце концов, я опустился до банальности, представив ее себе заурядной, уродливой, да и просто омерзительной – и со временем совершенно избавился от мыслей об этой женщине.