Мое имя Бродек - Филипп Клодель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С балок свешивалась всякая досыхавшая всячина, как животного, так и растительного происхождения, резкие и сильные запахи которой перемешивались между собой и уже не отпускали. В очаге теплились жалкие язычки пламени, испускавшие много дыма. Штерн запустил в котелок черпак и наполнил две миски густой похлебкой с крупой и каштанами, томившейся там, наверное, с утра. Потом отрезал два больших ломтя черствого хлеба и плеснул темного вина в стаканы. Мы уселись друг напротив друга и молча поели, среди зловония с нотками тухлятины, которое наверняка многих заставило сбежать отсюда. Но я-то с вонью близко знаком. Она меня не беспокоит. Я знавал и похуже.
В лагере после Büxte и прежде, чем стать Псом Бродеком, я целый месяц пробыл тем, что называлось Scheizeman – «человек-дерьмо». Моя роль состояла в том, чтобы вычерпывать фекалии из отхожих мест, над которыми по нескольку раз в день облегчались тысячи узников. Отхожие места были большими канавами глубиной в метр, шириной в два и длиной примерно четыре. Их было пять, и все я должен был старательно очищать. Для этого я располагал только большой кастрюлей на деревянной рукоятке да двумя вместительными ведрами из оцинкованного железа. Я наполнял ведра с помощью кастрюли, после чего под охраной ходил к реке, куда и опорожнял их.
Часто кастрюля, которая держалась на рукоятке лишь благодаря старым бечевкам, сваливалась с нее и падала на дно. Тогда мне приходилось спускаться в ров и искать ее руками на ощупь, шаря ими в нечистотах. В первое время, помню, я чуть не выблевал из себя все кишки и то немногое, что они содержали. А потом привык. Привыкаешь ко всему. Есть вещи и похуже, чем запах дерьма. Есть множество вещей, которые ничем не пахнут, но разъедают чувства, сердце и душу надежнее, чем любые экскременты.
Два сопровождавших меня охранника затыкали себе носы платками, смоченными водкой. Они старались держаться от меня в нескольких шагах и рассказывали друг другу истории о женщинах, пересыпанные похабными подробностями, над которыми хохотали, багровея лицом. Я входил в реку. Выливал содержимое ведра. И всегда удивлялся неистовству сотен мальков, тучей налетавших на эти буроватые вихри, извиваясь во все стороны своими маленькими серебристыми тельцами и словно обезумев от этого зловонного корма. Но течение быстро разжижало нечистоты, и вскоре оставалась только чистая текучая вода да отблески солнца, словно рассыпа́вшего по ее поверхности монеты и осколки зеркал.
Иногда охранники, отупевшие от своего постоянного опьянения, позволяли мне помыться в реке. Я брал круглый окатыш[3] и пользовался им как мылом, натирая кожу, чтобы отскрести въевшееся дерьмо и грязь. Мне случалось при этом поймать пару-другую маленьких рыбешек, замешкавшихся между моих ног, быть может, в надежде на добавку. Двумя пальцами я сжимал им брюшко, выдавливая внутренности, и быстро засовывал в рот, прежде чем заметят охранники. Нам было запрещено под страхом смерти есть что-либо другое, кроме двух литров вонючего жидкого хлёбова, которое нам давали каждый день вместе с куском черствого кислого хлеба. Я долго жевал этих рыбок, как дивное лакомство.
В то время запах дерьма меня не покидал. Он был моей единственной и настоящей одеждой. Ночами в бараке у меня было даже больше места для сна, потому что никто не хотел спать рядом со мной. Так уж устроен человек, что предпочитает почитать себя чистым духом, творцом идей, мечтаний, снов и чудес. И не любит, когда ему напоминают, что он тоже материален, что вытекающее из него меж ягодиц – столь же неотъемлемая его часть, как и то, что зарождается и движется в его мозгу.
Штерн вымазал свою миску куском хлеба, потом коротко свистнул. Откуда ни возьмись появилась худощавая зверюшка, прирученный им хорек, который составлял ему компанию и ел у него с рук. Угощаясь, зверек время от времени с любопытством на меня поглядывал круглыми блестящими глазенками, похожими на черные жемчужины или на ежевичные бусинки. Я рассказал Штерну все, что знал о мертвых лисах. Рассказал также о своем визите к Лиммату и мамаше Пиц.
Он медленно встал и исчез в темной глубине комнаты, а вернувшись, бросил на стол прекрасные рыжие шкуры, связанные пеньковой бечевкой.
– Ко всем своим можешь и этих добавить, их тут тринадцать. Мне их даже убивать не пришлось. Уже мертвыми нашел, и всех как раз в такой позе, как ты описал.
Я провел рукой по блестящим густым мехам. Штерн тем временем набивал трубку смесью табака и листьев каштана. Я спросил его, что бы все это могло значить. Он пожал плечами и затянулся трубкой, издавшей булькающий звук, потом выпустил в мою сторону струю крепкого дыма, от которого я закашлялся.
– Не знаю, Бродек. Ничего не знаю. Я в лисьи головы не заглядывал.
Он умолк, погладил хорька, который стал обвиваться вокруг его руки, тихо постанывая.
– Я ничего не знаю о лисах, – продолжил он, – но помню, как старый Штерн, мой дед, рассказывал о волках. В его время они тут еще водились. Сегодня мне случается порой увидеть разве одного, да и то приблудного, который издалека пришел, если только это не призрак волка. А старый Штерн однажды рассказывал историю про стаю, прекрасную стаю, которая, по его словам, насчитывала голов двадцать. Ему нравилось наблюдать за ними, ходить по пятам, просто чтобы позлить их. А потом они вдруг пропали – как сквозь землю провалились. Он их больше не видел и не слышал. Решил, что им надоела его маленькая игра и они ушли за горы. Проходит зима. Долгая снежная зима. Возвращается весна. Он обходит леса, вроде как чтобы проинспектировать, и вот, что же он находит у подножия высоченного утеса Мауленталь? Остатки всей стаи, которая там догнивает. Они все были там, в полном сборе, старые, молодые, самки, переломанные кости, разбитые черепа. Волк никогда со скалы не сорвется, разве что один, да и то случайно, или под ним карниз обвалится. Но чтобы целая стая…
Штерн умолк и посмотрел мне прямо в глаза.
– Ты хочешь сказать, что они сами решились на смерть?
– Я говорю лишь то, что слышал от старого Штерна, вот и все.
– А насчет лис?
Штерн почесал голову.
– Что волки, что лисы – один черт, они ведь малость родня. Может, не одни только люди слишком много думают.
Штерн снова раскурил свою погасшую трубку, взял маленького хорька, который теперь пытался забраться ему за пазуху, и наполнил наши стаканы вином.
Мы помолчали, долго. Не знаю, о чем думал Штерн, но я пытался уложить в голове все рассказанное им вместе с рассказом старого Лиммата. Но у меня не возникало на этот счет никаких ясных мыслей, ничего, что я мог бы написать в отчете и что чиновник в S. мог бы прочитать, не нахмурившись и не бросив в печку.
Огонь затухал. Штерн подбросил в него несколько вязанок сухого дрока. Мы еще поговорили, около часа, быть может, о временах года и о зиме, о дичи, о рубках леса, но уже не о лисах. Потом, поскольку день начинал клониться к вечеру, а я хотел вернуться до темноты, попрощался со Штерном, который проводил меня наружу. Поднявшийся ветер раскачивал верхушки высоких пихт. С них большими пластами падал снег, но порывы ветра разбивали их в тонкую пыль, которая в конце концов засыпала наши плечи белым льдистым пеплом. Мы пожали друг другу руки, и Штерн спросил:
– А Gewisshor все еще в деревне?
Я чуть было не переспросил Штерна, о ком он говорит, потом вспомнил, что некоторые называли так Андерера: De Gewisshor – «Ученый», быть может потому, что у него был такой вид. Я ответил не сразу, мне вдруг стало холодно. И подумал, что раз Штерн задал мне этот вопрос, значит, ничего не знает и в тот вечер, вечер Ereignies, его не было в трактире. Я не знал, что ему ответить.
– Уехал…
– Тогда погоди, – сказал Штерн и вернулся в свою лачугу. Он вышел оттуда через несколько секунд с каким-то свертком в руках и протянул его мне.
– Это он мне заказал. Уже оплачено. Если больше не вернется, можешь оставить себе.
Там оказалась шапка, варежки и тапочки. Все было отлично сшито из прекрасного, хорошо выделанного куньего меха. Я поколебался, но в конце концов взял пакет под мышку. И тут Штерн, глядя мне прямо в глаза, сказал:
– Знаешь, Бродек, я думаю, что их уже ни одной не осталось, все передохли. И больше никогда не будет.
Поскольку я ничего не ответил, так как не знал, что отвечать, он пожал мне руку, не добавив ни слова, а я, поколебавшись пару секунд, отправился обратно по собственному следу.
XV
Я уже говорил, что, когда Андерер со своим караваном въехал в деревню, по ее улицам уже крался вечер – словно кошка, только что заметившая мышь, но уверенная, что скоро будет держать ее в зубах.