Первый год Республики - Лев Вершинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Плохой твой слово, плохой… сапсем яман! note 57 Кырым не Русистан; Аллах челавэку язык дал, гаварыт пазволил; как же казнить за мысл?
Согнувшись вдвое, оглянулся, прокурлыкал по-татарски что-то длинное, видно — перевел; хан хихикнул, калга с нуретдином губы раздвинули, даже сейменский ага, здесь безмолвный, смехом пошелестел.
Мансурова словно забыли. В ответ визирю пискляво пролопотал хан; калга каркнул; нуретдин кивнул медленно. Визирь разогнул спину, повернулся к комиссару.
— А, зачэм долго гаварыт? Слушай слово хана, Мансур: сабак ты, гразный сабак! язык свой забыл, Аллаха забыл, пыредков забыл… тьфу!..
Скривился, сделавшись похож лицом на печеное яблоко.
— Нэт угавора! Кырым вам конницу давал? Давал… гдэ пабэда? Адын, два, тры тыщ джигит к Аллаху ушлы! — гдэ пабэда?.. Шайтан-дэло — на цар встат… В Кырым — хан, в Русистан — цар, нэт? Иды, Мансур, иды… нэт угавора!
Потер руки, меленько рассмеявшись.
— Вэрховный твой — пхе! пайды, скажы: Кырым нэ знай ныкакой Вэрховный… наш гасудар — султан Порты note 58, хункяр note 59 и падышах… вот так скажы!
Визирь говорил все визгливей, перхая и плюясь. И, сбитый поначалу с толку, Кирилл понял, что пришло время огреть камчой, чтобы помнил пес, кто хозяин.
— Великий хан! — хоть и знал, что слова единого не поймет азиат, обратился к возвышенью, намеренно презрев визиря. — Предательство не красит властелина. Ханство свое получил ты из рук Республики Российской и верностию ей обязан…
Остановился, дабы утяжелить намек. Вымолвил веско:
— Если же мнишь для себя пользу иметь; врагу России предавшись, вспомни: достаточно в Крыму войск, дабы мятеж ордынский на корню пресечь. Всему воинству твоему хватит столкнуться и с гарнизоном севастопольским…
— Ай, Мансур, Мансур… глупый твой башка! — уже откровенно смеется визирь; изо рта брызжут капельки слюны. — Зачэм грозыш? У Кырым сытрах нэт; Аллах укрэпыт, султан паможэт… слыхал, продавший вэру, такое слово: газават note 60, а?
Отошел, уселся на ковер, скрестив ноги, мигнул снизу вверх хану; тот кивнул торопливо. На плечо поручику легла тяжелая ладонь сейменского аги.
— Ходы, свыня…
…Вечером сквозь решетку крохотного оконца увидел Кирилл Мансуров ровную кучку голов посреди дворика, у фонтана. Без ужаса, отстраненно, узнал: гусары, вахмистр, писарьки из миссии. Подумал: вот и смерть.
И ошибся. Далеко еще было до смерти; впереди, вскорости, трюм корабельный, и Стамбул, куда привезут его бакшишем note 61 ханским султану, и замок Семибашенный: долгие восемь лет без света, на мокрой соломе, с крысами в обнимку… а затем, по замиренью императора с султаном, выдача, суд военный и лютая стужа акатуйская. И уж потом — смерть.
Всего этого не ведал пока.
Как не знал и того, что в этот самый день, утром еще, янычары высадились в Керчи и на Арабате, сбив заслоны, что орда татарская, хлынув с Яйлы, окружила полумесяцем Севастополь — и гарнизон фортеции, в ответ ультиматуму, изготовился к обороне.
Именем Империи Российской и Государя…
У «Оттона» гуляли — шумно, враздрызг, с боем посуды; не утихало целыми днями, а в последнее время, как сгинули куда-то патрули греков-гетеристов, пошло и по ночам. Цены взбесились; ассигнаты Республики рухнули в грязь — расплачивались золотом и британскими пашпортами; на худой конец, шло и платье. Некому было разогнать шваль, да и редкие попытки урезонить кончались мордобоем: терять нечего! фронт почти лопнул, Дибич со дня на день войдет в Одессу — вот и торопились догуливать, чтоб в Сибири было о чем вспомнить.
Смешалось все: офицеры, солдатня, канцелярские крысы, контрабандисты, цыгане, арнаутские головорезы — было бы на что, а ежели на мели, иди на улицу, разживись… Мещане уж и носы не высовывали с темнотою, и все равно: что ни вечер — визг, а наутро из разбитых дверей крючьями вытягивают зарезанных не за кошелек даже, за сюртук либо салоп поновее.
Славно гудели, от всей души. Но корнет, тесно вжавшийся в темный угол напротив входа, не слышал криков; одна лишь мысль: не пропустить! Твердо решил: если и сегодня не отважусь, застрелюсь. Глядел, не отрывая взгляда от ярких дверных стекол, вытягивал шею, когда с гиканьем вываливалась пьяная гурьба, волоча полуодетых девиц, аж через улицу пахнущих шампанским.
И углядел! Кинулся, не чуя ног под собою, махом перелетел дорогу, телом преградил путь.
— Мадемуазель! молю… два слова!
И страх лютый, сердце разрывающий: вот, сейчас… полыхнут гневом дивные очи! изогнется бровь строго: что вы себе позволяете? и пройдет, сгинет навеки, и ничего уж более не будет, никогда, никогда не будет…
Пал на колени, глядя, словно на икону.
— Дивная!.. простите вольность мою… единый вечер оставлен мне для встречи… не откажите!.. завтра на позиции…
Не думал, каков в ее глазах; она же, посмотрев, оценила сразу всего: серый мундир с корнетской лычкой, разномастные пуговицы, ясные, широко распахнутые глаза; прикинула: не более шестнадцати…
Господи! какой букет! розы темного пурпура… где ж добыл такие в апреле?.. у греков разве… но какова ж цена?!
— Богиня! примите… знаю, ничтожны для вас цветы, но — осчастливьте, молю…
Сам смелостью своей воспламенялся; и вот уж — о, счастие! — ведет Ее к себе («не смейте и думать, Дивная, о худом… честью клянусь, одного лишь жажду: видеть вас, наслаждаться беседою с вами…») и не лжет, не лжет! страшно и подумать о прикосновенье к неземному… увидел Ее третьего дня, мельком, из окна лазаретного — и вспомнить после не смог, лишь одно вставало пред взором внутренним: ясное, будто зорька в имении, столь радостное, что от одного лишь сознанья — ВИДЕЛ! — легче становится жить; а еще — локоны, небрежно выбившиеся из-под капора, светлые-светлые завитки да профиль точеный… и вот — увидел на улице: шла через весеннюю грязь, словно паря над нею, будто и не касаясь земли… до самого «Оттона» проводил; что Ей там? Не посмел ни войти следом, ни после подбежать, когда вышла… никак невозможно, не представлены, да и вел Ее под руку поручик-фат, она же была печальна и дика, словно отвергая сию фривольность самим видом своим…
Кто он Ей? Муж ли, брат, возлюбленный? во сне убил в поединке ненавистного противника, на следующий же день — опрометью к «Оттону», будто на дежурство — и увидел, на сей раз одну, и вновь грустную, словно бы даже в слезах; фат оскорбил Ее! — подумалось с ненавистью, но и с удовлетвореньем; подойти — и она моя! — но не посмел, а послезавтра уж на позиции… нога залечена… — и осмелился, наконец! и вот она рядом со мною, и впереди ночь, и я изъясню ей все чувства свои; откажет ждать? пусть! тогда — в бой, и умру счастливым, ибо говорил с Нею…
Вот уж и крыльцо…
— Присядьте, мадемуазель… извините беспорядок сей кельи… — бормотал что-то совсем уж невпопад, суетливо прибираясь, не отводя глаз от Нее, уже скинувшей накидку, уже сидящей на оттоманке, — присядьте… угодно ль вина немного?
Не увидел, почувствовал улыбку, знак согласья. Откупорил бутылку; сего добра довольно — однополчане изрядно снабдили империалами note 62, дабы закупил в Одессе.
— За вас, Дивная, за вас, светом Авроры восходной дни мои суетные озарившую… — лихорадочно отыскивая слова, никак не мог найти значительных, умных, пристойных случаю; потому безбожно пересказывал речи из книжицы маменькиной о Поле с Вирджинией, опасаясь одного лишь: как бы не поняла, что не свои слова говорит. И ощущал во всем теле мерзейшую дрожь, словно бы каждая клеточка тряслась.
Так же молча приподняла бокал, пригубила.
Щегольски отряхнув (подсмотрел у капитана Быкова!) опустошенный фужер, корнет ощутил теплое прикосновенье к сердцу, изнутри. Дрожи стало поменее, и руки вроде окрепли; впервые осушил так вот, до дна, ранее, по чести сказать, не доводилось — маменька заповедала…
— Позвольте еще?
Кивнула. О, богиня! безмолвна, загадочна…
— Сколько лет вам, дружок?
О, какой голос, словно звон хрустальный, словно два фужера столкнулись…
— Богиня, позвольте еще фужер? Мерси…
— Но сколько все же?
— Семнадцать…
Ничто не дрожит более; корнет блаженно улыбается, любуясь нежным ликом, но отводя все же глаза, чтоб не оскорбить нескромным взглядом.
— Как странно, мне показалось — не более шестнадцати. Вы еще совсем мальчик…
— Я не мальчик!
Вскинулся обиженно: ах, вы так? — так вот же вам! — не спросясь, осушил еще бокал.
— Я корнет Республики Российской… и я влюблен! в вас! я очарован! не смейте не верить мне…
Отчего казалось страшным вымолвить заветное? — вовсе не страшно… вот только еще немного вина, совсем немного… Богиня, я буду убит! я знаю наверное, что жизнь моя кончена, но вы подарили мне счастье… и мы уедем с вами в именье, к маменьке… впрочем, отчего именье? я буду убит! и революция помянет меня на победном пиру…