Последний остров - Василий Тишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Это конец, — ужаснулся Ганс, — конец солдатчине, и всему конец». Хотя он никогда не был настоящим солдатом. И до войны жил спокойно: служил на станции стрелочником, вечерами ходил с женой Гертой и сыном Зигфридом гулять по берегу Эльбы, выпивал кружку пива у старого Франса и совсем не интересовался ни политикой, ни войной. Но война не обошла стрелочника Ганса. Пять лет он не видел жену и сына. Значит, Зигфриду четырнадцать. А ему сорок. Но за последнюю зиму он совсем в старика превратился, ворчливого и трусливого.
А все началось с Парижа. Служить там было нетрудно. Ганс все время находился при кухне. Кому ружье, а Гансу суп да термосы, грязная посуда в полковой кухне да забота об огне в печи. Но однажды в увольнении он заступился за мальчишку-француза, которого просто так, ради забавы, избивал пьяный ефрейтор. Всех троих забрал патруль. Через день малолетнего француза расстреляли за попытку к бегству. Рыжему ефрейтору дали отпуск. А Ганса отправили на Восточный фронт в Россию. И сразу в Сталинград. Правда, его и здесь поставили на кухню. Но Сталинград — не Париж. А если точнее, то ад кромешный. На кухне говорят, что из этого ада одна дорога — на тот свет.
Взрывы прекратились. А в небо взвились осветительные ракеты. Ганс с трудом сообразил, что он еще жив, что надо подниматься и тащить зеленые термосы дальше.
Возле канализационного колодца Ганс застал не двух румынских солдат, как всегда, а лишь одного.
— Плохи дела, значит… — заворчал Ганс себе под нос, подходя к часовому. — Что же будет? Наверное, не зря шепчутся на кухне о большом наступлении русских. А здесь вот и солдат уже не хватает. Плохие дела…
Он присел у колодца и достал портсигар. Так он делал всегда, угощая попрошаек-румын дорогими сигаретами, чтобы один из них помог Гансу тащить второй термос по канализационной трубе. А сейчас стоял один часовой, совсем незнакомый, в короткой не по росту шинели. Часовой тихонько наигрывал что-то на губной гармошке.
Ганс нерешительно открыл портсигар. Угощать этого румына не было смысла — все равно он пост не оставит, и придется Гансу сегодня тащить два термоса по дурацкой вонючей трубе. Но руки уже сами протянули портсигар.
— Закуривай. Настоящие французские.
Часовой взял сигарету, повертел ее в пальцах и прикурил от услужливо поднесенной Гансом зажигалки. Часовой был совсем молод. Ганс успел заметить прищуренные хитрые глаза, нос с горбинкой и тяжеловатый подбородок. «Симпатичный румын, — подумал Ганс, — до войны, наверное, музыкантом был или студентом».
Ганс оттащил чугунную плиту и спустился по лесенке вниз. Часовой подал ему термоса. В это время от Волги ударили из пулеметов. Наверное, русские собирались идти в атаку или, наоборот, встревожились чем-то. Часовой быстро юркнул вслед за Гансом в колодец и сдвинул над собой чугунную плиту.
— И ты боишься смерти? — усмехнулся Ганс. — Все ее боятся. Часовой, зябко потирая руки, торопливо докуривал сигаретку.
— Холодно? — спросил Ганс, освещая фонариком заиндевелые стены. — Конечно, холодно. В такой шинели ты через час до костей промерзнешь. Давай-ка лучше помоги Гансу, — и он протянул часовому один термос. — Никто сейчас посты не проверяет. До смены успеем.
Тот согласно кивнул головой, повесил на грудь автомат и взял термос. Еще Гансу показалось, что румын загадочно улыбнулся и кивнул на промерзлую черноту узкой трубы, мол, давай, поторапливайся.
— Хоть ты и румын, а вроде ничего парень, — обрадовался Ганс. — Пошли.
Он освещал впереди себя фонариком и, скрючившись в три погибели, лез по трубе. Румынский часовой — за ним.
Труба, казалось, никогда не закончится. Но вот стало чуть просторнее. Через десяток метров Ганс постучал в массивную стальную дверь. Сначала открылся маленький глазок, потом дверь заскрипела и отодвинулась.
Под низким бетонированным куполом тускло горела маленькая электрическая лампочка.
Немцы сразу засуетились, выхватили у часового и Ганса термосы. Весело гогоча, они уселись за стол. Было их пятеро.
Ганс развязал на шее грязное вафельное полотенце, снял каску с подшлемником, что-то ответил толстому ефрейтору, показывая на своего помощника, и присел возле круглой чугунной печки отогревать руки. А часовой, неожиданно для хозяев бункера, щелкнул затвором, и длинная автоматная очередь гулко зарокотала под низкими сводами.
Пулеметчики вразвал повалились на бетонированный пол.
Ганс в страхе вытаращил глаза, раскрыл рот, чтобы закричать, но крик застрял в горле, а руки сами поднялись вверх.
— Вот и все. А Кирилл Яковлевич сомневался, — сказал Ермаков, поворачиваясь к Гансу. — Ну, чего глаза вытаращил? Охота, поди, жить-то?
Ганс икнул, продолжая стоять на корточках у печки с поднятыми руками.
— Ладно, хрен с тобой, живи пока, — Ермаков положил на стол автомат и скинул шинель.
Потрясенный Ганс увидел, что перед ним самый настоящий советский офицер. Он снова икнул и, не удержавшись на полусогнутых ногах, привалился к стене.
— Что, фриц, коленки задрожали?
— Их бин Ганс. Ганс…
— Фриц, Ганс… Какая разница?! А ну поднимайся! Все вы — фашисты.
— Найн, найн, — испуганно залепетал немец. — Ихь нихт фашистен. Ихь бин арбайтен[1].
Ермаков поднял за ворот шинели Ганса на ноги. Не успел немец сообразить, чего от него хотят, как с него была сдернута шинель, выдернут из пояса брючный ремень и скручены за спиной руки.
— Ну, раз ты просто Ганс и не фашист, то садись вот здесь и не митингуй.
Ермаков бросил в угол пустой ящик и усадил на него Ганса.
— Как не крути, а все ж помог мне. Потому грешно тебя в расход пускать. Ферштейн?
— Нихт ферштейн.
— Дам по башке прикладом, так сразу заферштеешь. Сиди пока, а я займусь вашим хозяйством.
Он открыл настежь тяжелую стальную дверь и перетаскал в трубу мертвых пулеметчиков, потом внимательно осмотрел дверь, постучал по ней, довольно хмыкнул.
— Нда-а… Гранатой ее не возьмешь, а пушку по трубе не протащишь. Выдержим осаду, а, Ганс? — он закрыл дверь, проверил запоры.
— Все, Ганс. Отступать теперь некуда. Будем воевать.
Он подошел к каждой из трех амбразур и внимательно осмотрел пулеметы. Потом стащил к одному из них побольше заряженных лент, под ноги кинул металлический ящик, чтобы удобнее стоять у амбразуры, которая выходила на немецкую линию траншей.
Ганс, как завороженный кролик, наблюдал за приготовлениями русского офицера. Почти за год войны в Сталинграде он ни разу не видел русских. Даже пленных. Слышал о них разное: и правду, и небылицы. Слышал еще до войны. Потом удивлялся вестям с Восточного фронта, когда служил в Париже. Удивлялся стойкости сталинградцев в их ужасной зиме. И вот теперь лицом к лицу встретился с живым человеком, которому не страшен ни мороз, ни черт, ни сама война. Гансу трудно понять: или этот русский сумасшедший, или настоящий солдат. Вот-вот займется рассвет, и предстоит очередная драка, как она начиналась каждое утро вот уже который месяц кряду. Будут атаки и контратаки. А они здесь, в бункере, посредине ничейной полосы, и еще не известно, кто первым к ним будет пробиваться. Назад хода нет, а вперед — только через амбразуры, но они слишком узки, через них отсюда не выберешься. На что он надеется? Во что верит? И откуда у него такая хозяйская уверенность? Может быть, к защитникам Сталинграда подошли свежие силы и сегодня они пойдут в наступление?