Исповедь лунатика - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем начался Рамадан, теперь питались только по ночам: албанцы жарили яичницу прямо на конфорках, иранцы месили тесто на трех сдвинутых столах, днем они отсыпа́лись, были видны только сербки: они развешивали бесконечные простыни и ползунки, которым не было счета, веревок не хватало, вешали на ветвях. Чокнутого серба так и не вернули. В его комнату вселился придурковатый албанец, которого все называли Шлипсом, что в переводе с норвежского – «галстук»: он носил галстук, даже когда не носил рубашки, – поверх футболки – all right! Он всё крутился вокруг нас, приставал с идиотскими вопросами. Старался подражать нам. Как и мы, покрасил комнату (в тот же светло-зеленый цвет), повесил бельевую веревку, прибил антенну, сделал клумбу. Как только слышал наши шаги, выходил с сигареткой на крылечко, пытался завести разговор. Рассказывал, что в горах у них жил учитель, который говорил по-русски, он был еще и писатель, очень русских любил…
– А где он их брал, у вас в горах? – спросил дядя Леша.
– Кого?
– Русских!
– Зачем?
– Ну, чтобы любить. Как он мог их любить?
– Нет, он русских писателей читал и любил русских…
– Понятно, – вздохнул дядя Леша.
– Кажется, только так русских и любят, – заметил я.
– Ну, уж чья бы корова мычала, – ответил дядя Леша, кинув быстрый взгляд в сторону Дангуоле (она приближалась к нам с табаком и зажигалкой).
Потом Шлипс повесил на стенде объявление: “HAIRCUT – only for men: 50 kroner”[54]. Почерк у него был ужасный. Слегка детский, аккуратный и до болезненности неуверенный. Наверное, много извел бумаги, всю ночь писал, а может, и несколько дней; и раз сто, наверное, выходил в коридор, прежде чем дойти до доски объявлений. На его двери тоже появилась бумажка: “Frisør: 50 kroner”[55]. Но клиент не шел, и Шлипс пустил слух, что работал в школе учителем английского, хотя сам еле-еле говорил по-английски, и повесил новое объявление: “English lessons. Professor of Albanian State University: 20 kroner per 1 hour”[56], и на двери сменил бумажку: Professor.
* * *Я сейчас чуть не наложил в штаны. Приходили проповедники, миссионеры. Думал, убийцы. Они и выглядели, как убийцы, только из французского фильма. Я не сразу врубился, кто они такие. Потом понял: проповедники. Они прицепились ко мне в Ямияла – их почему-то пускали внутрь: никого не пускали, а их пускали. К нам можно было пастору, врачам, родственникам и – проповедникам…
Ах да, еще пускали женщину, которая делала для нас покупки на рынке. Ее звали Ирена, она работала в хозчасти в Ямияла, ее называли святой, она и правда была слегка блаженной. А потом кто-то настучал: мол, на рынке Ирена покупает арестантам российские контрабандные сигареты! Сигареты были дешевые, и все были довольны, горлодер страшный, но – что дешево, то слаще меда, тем более когда каждая копейка на счету, а у этих хануриков крона – это почти литр крови. Ирена перестала ходить на рынок; синюг это сильно расстроило, от бессилия они сидели и думали, кто мог донести на Ирену, подозревали охранника и еще одну медсестру: слишком правильная, слишком строгая, хромая и злая, заставляла всех по утрам уборку в комнатах делать, ходила с проверкой, устраивала шмон… Каждый, с кем я сидел в Тарту и на Батарее, уже через неделю пребывания в Яме ныл, что лучше тюрьма, зона, что угодно… идиоты! Они просто не умели ценить чистоту. Я был очень доволен – потому что там было чисто, а это самое главное, чистота и охрана; помимо этого мне доставляло огромное удовольствие видеть, как этими домушниками и грабителями командуют хуторские тетки, в этом была какая-то вездесущая космическая справедливость: все эти бандюки с большой дороги, с наколками и беззубыми ртами, всего-навсего тупые мужички, и командовать ими деревенским бабам сам бог велел! Да и санитары-охранники были отменные: один беззубый Сассь чего стоил, сколько историй из глубинки он мне рассказал! Его любимой присказкой было: «В наше время любой может тут оказаться, абсолютно любой… Я, может, завтра вместе с вами тут по коридорам ходить буду. Ничего удивительного: такие времена!». За два года безработица ему выела все зубы: вынимал вставную челюсть и показывал пустой рот. Демонстрировал вставную челюсть как сертификат почетного безработного, как документ, оправдывающий его унизительную должность. В санитары сюда пошел от отчаяния – все это понимали: Сасся уважали, потому что он уважал нас. Сочувствовал, но, если подъезжал кто на короткой с подмигиванием, ладонью выстраивал стену. И все-таки порядок там держали именно санитарки, медсестры, уборщицы – даже охранники их слушались, и я этому был рад, потому что порядок гарантировал покой. Кретинам, конечно, хотелось анархии, беспредела, чтоб можно было заслать ноги в город за литрухой и вместе с охранниками распить. Слава богу, это было невозможно! Там, где такое возможно, до поножовщины один шаг. Дай слабину, и все эти тихие, порядком придушенные козлы вмиг преобразятся в упырей. Один убил свою мать – его «грела» сестра, переживала за него (видать, ее устраивало, что тот кокнул матушку). Другой едва не пристрелил из ружья папашку. Третий перекурил и чуть не угнал самолет. В моем коридоре каждый второй был – не убийца, так «тяжелые телесные», какой-нибудь дебош или погром. Небольшой крен, и мир разом опрокинется!
Еще приезжала из Тарту физиотерапевт, проводила с нами гимнастику два раза в неделю под странную экзотическую музыку; впускали лектора, который вещал о здоровом образе жизни, верных помыслах, о правильном питании и так далее, привозил журналы, брошюры… Миссионеры заваливали нас своей макулатурой в избытке: журналы и Евангелия лежали на столиках, на полках стояли картинки, не иконы, а картинки… Каждую субботу они приходили на два часа, с ними мог сидеть кто угодно, санитар клевал носом в углу, всё это было в зале, где стоял телевизор; приходили тихие молодые эстонцы, все говорили только по-эстонски, но я ходил, наблюдал, слушал, рисовал портреты, гравюры вырезал в памяти… Какие лица! Умирающий от СПИДа девятнадцатилетний сосун Маргус, задрюченный сиротка; его беспрестанно температурило, он всё бредил, что надо принимать лекарства и всё наладится, надеялся уехать к сестре в Испанию, показывал фотографию: Малага, сестра, сильно похожая на Маргуса (близнецы), сидела на каком-то ослике (то ли бронзовом, то ли гипсовом); Маргус лихорадочно твердил, что будет молиться, вести себя хорошо, его выпустят с первой комиссии и он уедет к сестре в Испанию (я почему-то думал, что она работала в публичке и не ждала брата). Его приятель, тихий эстончик с большим носом, молодой; у него была бабка, она приезжала к нему раз в месяц, привозила хлеб, пряники… он любил ржаной хлеб, ел его с чаем, всегда: ржаной хлеб… нос шелушился… Инвалид с Сааремаа, страдающий геморроем и туберкулезом, заядлый картежник, куряга, онанист… сколько их было? Восемь, иногда десять, и эти – старые проповедники, седые, напевные, у одного бельмо, у другого руки тряслись, все прочие одинаковые, как из инкубатора. В зале становилось тихо, к ним относились с уважением, они читали что-то из тетрадок, раздавали брошюры с текстами и пели псалмы все вместе. Я сидел и смотрел. Оливер тоже пел, громче всех, тупой идиот с тыквенной головой, с вихром и щелями в зубах; ему было лет сорок, а он был как придурковатый мальчик из шестого класса в засранных трениках, с пивником. Он кусал ногти… поджимал ножку… Он был весь набит дерьмом, отрыжками, порнографическими картинками, соплями, которые выуживал из ноздрей и размазывал о штанину, из карманов вываливались горбушки, которые он выпрашивал на кухне. Там все были попрошайками, но Оливер был таким омерзительным попрошайкой, таким исключительно нудным, что я сразу давал ему конфету, только бы не слышать его нытья. Он запихивал конфету за щеку и с боязнью, что ему выбьют ее из-за щеки, убегал в угол, отворачивался от всех, в детском страхе прикрывал ладошками лицо и сосал, сосал… так и стоял, пока конфета не кончалась.
Частенько картинки проповедников исчезали с полок, и тогда они ставили новые. Там была Дева Мария в розах. Иисус на кресте – взгляд в небо. Иисус на осле – самая моя любимая: такой шикарный осел, даже педофил спускался к нам со второго этажа (где были буйные) под предлогом «посетить мессу», он садился поближе к картинкам и смотрел на шикарную ослиную задницу. Педофил был громадный и косой, одним глазом он посматривал на ослиную задницу на картинке, другим впивался в Маргуса, сверлил его взглядом, поглаживая промежность. Маргус был маленький, как мальчик, помимо этого его сильно иссушил СПИД, он усох, стал совсем как ребенок. Узенькие остренькие плечи, тоненькие ручки, совсем тонкая шея, – жалкий вид гусенка. Когда выходили гурьбой, педофил пытался к нему прижиматься, и Маргус, сторонясь, глухо говорил по-русски: «Ну!.. Ну!.. Не борзей!..». А педофил улыбался, тянул его за халат, слюняво бубня: «Да че ты, че ты, как девочка…». Проповедники ничего не замечали. Зачем они приходили? Два часа пытки – для меня это было развлечение, а для них, что это было для них? Я не нахожу ответа. После пения псалмов они со всеми вели беседы, это отвлекало, я с ними не беседовал, очень редко, переходил на русский, они охотно говорили по-русски. Ближе к концу, случайно, один останавливался, смотрел на меня и говорил: «Ну, а вы?.. Так всё время сидели и молчали…». Еще минут десять переговаривали – и санитар их провожал к выходу. Так быстрей уходило время.