За полвека до Бородина - Вольдемар Балязин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А все беды начались оттого, что друг и сберегатель князя Ивана Алексеевича, государь Петр II Алексеевич, вскоре заболел оспой да и помер. А по смерти его сделалась в государстве коронная перемена, и вышла она столь несчастливой для молодых моих господ, что и не рассказать.
Как только император умер, тут же все поняли, что князь Иван и все его родственники — конченые люди.
И тут же шереметевская родня стала невесте шептать: «Откажись от него — он тебе еще не муж, помолвлен, да не венчан!»
Но Наталья Борисовна сказала (я сама это слышала): «Войдите в рассуждение: какое это мне утешение и честна ли совесть, когда он велик, так я с радостью за него шла, а как стал несчастлив, так и отказать ему?»
И когда прошло много лет, я спросила как–то княгинюшку: «А жалеешь ли, Наталья Борисовна, что тогда еще, в самом начале, не переменила решения своего?» И Наталья Борисовна ответила мне: «Во всех злополучиях была я моему мужу товарищем и теперь скажу самую правду: никогда не раскаивалась я, что пошла за него. Он тому свидетель. Все, любя его, сносила, еще и его, сколь могла, подкрепляла».
И вот в конце того самого дня, когда узнали мы, что умер их благодетель — Петр Алексеевич, внук, стало быть, Петра, царя, — в дом к нам приехал князь Иван.
Я тогда возле Натальи Борисовны была и хорошо помню, как вбежал он к ней в комнату, упал перед нею на колени и заплакал. Заплакала и она.
А я тут же убежала и так же, как и они, обливалась слезами. И хоть сегодня только на руках у нашего жениха умер друг его и оберегатель, но чуяла я, что не от того только он плачет, а более всего из–за себя и из–за нее — Натальи Борисовны, завтрашней жены его.
А потом были похороны Петра Алексеевича, и я глядела на процессию из окна графинюшкиной спальни. И рядом со мною, положив руки на подоконник, сидела моя барышня. Вся она опухла от слез и хотя и глядела на эту плачевную процессию, на то, как шли мимо архиереи и архимандриты, да десятки священников, какие шли во главе похорон в 1 Кремль, да будто и никого не видела.
А я дивилась пышности сего шествия — будто не слезный ход шел мимо окон, а некий машкерад, столь много было бархата и золота, гербов и знамен и всякой кавалерии. Одних корон несли с полдюжины, да державу, да скипетр, да иные регалии.
Заметила я и князя Ивана Алексеевича. Шел он среди прочих, но уже не среди первых вельмож, а подале, и хотя нес какую–то кавалерию, и ассистенты поддерживали его с обеих сторон, да видно было, что стал он уже не той персоной — сильно успели отодвинуть его другие, новые, люди.
И он это тоже чувствовал: епанча на нем — черная, предлинная, едва не по земле волочится, флер со шляпы почти до земли свисает, волосы по плечам распущены, сам бледен, словно неживой.
А после того дом наш будто вымер. Никто к господам моим не ездит и их к себе не зовет.
Ну, а повалила беда — отворяй ворота. Тут же померла и бабка Натальи Борисовны, и старший ее брат, в чьем доме она жила, слег в постелю и так занедужил, что и его не чаяли видеть в живых. А ведь объявленная на сговоре свадьба подступала и надобно было ее играть. А кто на такую–то свадьбу пойдет, в такой–то дом? И решила Наталья Борисовна из Москвы уехать. Взяла с собою двух старых бабок–приживалок да меня, рабу ее, и поехали мы в деревню к жениху.
Стояла та деревня на Владимирке, верстах в пятнадцати от города. Название ей было Горенки. А возле деревни — большой каменный дом, и оранжереи, и пруды, и церковь, ничуть не хуже, чем в Кусково, у старого моего барина.
Да только красоте этой и богатству не рада была Наталья Борисовна: уезжала из дому в слезах и к свекрам в дом приехала вся расплакана.
Свадьбы же, почитай, никакой и не было — сходили молодые в церковь, и все.
На третий день надобно было им в город ехать: визиты мужниным сродникам наносить, рекомендовать себя в их милость.
Только собрались — едет из сената секретарь: «Ве–лено–де вам всем ехать в дальние деревни и там жить до указу».
А теперь вот послушай, что этот указ означал. Что значило «ехать вам всем». А значило это, что не одни молодые ссылаются, а весь дом князей Долгоруких.
«Интересно, — подумал Ларион Матвеевич, — а так ли объяснили опалу самим Долгоруким, как и всем нам, кто о деле их знал лишь понаслышке, или же в лицо им сказано было одно, а публика узнала совсем об ином? Ведь исстари повелось на Руси, не публично обвинять в чем–либо человека, но заглазно, а правду хоронить вместе с ним». И спросил:
— А почему все же опалилась на Долгоруких государыня?
— Как же, скажу. Отец Ивана Алексеевича — князь Алексей Григорьевич — был при покойном государе первым сановником, а когда приехала новая царица — Анна Ивановна, то привезла она с собою некоего немца — первого при ней советника и, говорили, невенчанного ее мужа.
Звали немца Бирон, и Долгорукие говорили, что был он из простых мужиков и служил в молодости не то башмачником, не то конюхом.
Приехал, значит, Бирон в Петербург, а первые–то места заняты князьями Долгорукими, ну, он и начал их искоренять. А ведь они, Долгорукие–то, и дочь свою — Екатерину, младшую сестру Ивана Алексеевича, хотели за покойного государя выдать, и была она уже с ним обручена, да свадьбе той, тоже уже решенной и сговоренной, смерть государя помешала. Вот и смекай, барин: не много ли для одного семейства счастья; отец — первый вельможа, дочь — царская невеста, сын — сердечный государев друг!
А немец–то он хотя и из мужиков, да тоже, видать, не лыком был шит — за полгода эвон какое древо повалил.
И поехали князья Долгорукие всем домом своим — а было их всех тогда человек десять — в изгнание.
Как секретарь сенатский уехал, то и стали мои господа золото, деньги да бриллианты хватать и по чулкам да по карманам рассовывать.
Особенно же усердствовал князь–отец, да и княгиня, знать, ненамного от него отставала. Да ведь и их понять можно — ехали с ними шестеро их детей: старшей — Екатерине–то, бывшей царской невесте, — было восемнадцать, а младшему — Александру — только тринадцатый год пошел.
Ну, а Ивана Алексеевича старый князь не любил и новоявленную жену его тоже терпеть не мог, потому и поехали молодые в ссылку на своем коште.
А кошт этот оказался у них ох как невелик. Взяли молодые шубу да тулуп, а платьев никаких Наталья Борисовна не брала, так и поехала в черном платье, в каком из–за траура по государю да по бабке своей ходила.
Вот здесь–то и спросила она меня: «А поедешь ли, Ириньюшка, со мной?» Я заплакала и впервые в жизни насмелилась барыню мою обнять. Обняла и она меня, и так стояли мы, будто сестры, и горько–горько плакали.
Так вот. А ехать нам надобно было восемь сот верст, в пензенскую вотчину. А был апрель, и в эту пору на обе стороны от дороги талая снеговая вода потопляет все луга и малые разливы превращаются в озера, а на месте болот появляются уже целые моря–окияны.
Рассказчица снова вздохнула и снова замолчала. Опустив руки на колени, она глядела в огонь и, наверное, видела тот далекий–далекий день и всех, кто был тогда рядом с нею, и прошлое ощущала сейчас она сильнее, чем настоящее.
Нет, не в теплой избе была она теперь, не у огня, а в тряской телеге под открытым небом в холодную и пасмурную пору разливов и паводков, в бесконечной апрельской слякоти… Иринья очнулась, взяла в руки нитку, закрутила прялку.
— В Коломне явился к нам офицер. «Велено вам, — сказал он князю Ивану Алексеевичу, — кавалерию снять».
Со старого князя, само собой, ее тоже сняли.
После Коломны никто из наших возчиков дороги не знал. Плутали мы чуть ли не ежедень и чуть ли не каждую ночь спали то в лесу, то в поле.
Старому князю палатку ставили на лучшем месте, подле него — сыновьям да дочерям, а Ивану Алексеевичу с Натальей Борисовной — последнее место, какое похуже. А что уж обо мне говорить?
Да и не обо мне нынче речь: я возле господ моих была, их радостями радовалась, их горем горевала и тело мое готова была за них на раздробление отдать, потому что любила их.
И тут впервые пришла Лариону Матвеевичу в голову мысль, что негоже жить в лесу такой верной и доброй женщине.
«А, ей–богу, куплю ее у Костюриных и заберу с собой. Верный человек завсегда не лишен. Да и маменьке будет немалое по дому облегчение». И еще он подумал, что дело это будет и богу угодно: недаром сразу после похорон вывел его господь на эту лесную избушку.
Иринья меж тем продолжала:
— Случалось и в болоте спать — сыму постелю, а она мокра — хоть отжимай, а иной раз и башмаки полны воды.
А однажды заночевали мы на лугу, а травы на нем не было, хотя и весь зелен был. Да только оказалось, что это все чеснок полевой, и такой от него тяжелый дух шел, что головы у всех разболелись, а когда во время ужина поглядели на месяц, то всем нам померещилось, что два месяца на небе взошло.