Мицкевич - Мечислав Яструн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И что же, он ухитрился, он постарался не замечать. Случались теперь дни, когда между влюбленными царила великолепная гармония. Они вместе совершали далекие прогулки, смеялись и шутили, явно пренебрегая стилизацией. Однажды разгуливая над озером, прильнув друг к другу, они увидели рыбака, который, закинув невод, размышлял о чем-то, попыхивая трубкой.
Он обратил к ним лицо, изборожденное морщинами, старое, но посвежевшее от загара. На голове у него была нахлобучена покривившаяся фуражка; в зрачках — золотые отблески: то ли отблески рыбьих чешуек, то ли отсветы лучших времен, прожитых тут, над водами.
Они поболтали с ним.
Он рассказывал о своем тяжком труде, о рыбьих повадках, о капризах и причудах того омута, из которого он добывал себе пропитание и кормил всю свою семью. Они дивились спокойствию и умиротворенности старика, который так сросся с этим краем озер, холмов и лесов, что даже его одежда, чрезвычайно бедная, приняла на себя некий отблеск этого пленительного ландшафта. Он хранил в памяти всяческие небылицы, которые ходили в округе с незапамятных времен. Никто не знал, с чего они начались, отчего они пошли. Они терялись в сумраке сельского простонародья, как и его собственное детство, о котором он не умел уже поведать ничего определенного. Старик говорил на ломаном белорусском языке, словно нехотя, но заметно было, что он верит в то, о чем говорит.
Словно собственным внукам рассказывал дед, так сердечно обращался он к ним, вовсе чужим ему. Не закончив одной сказки, заводил другую, да и не сказку, а быль, ведь все это якобы происходило некогда здесь, вот на этом самом месте, неподалеку от мрачного Плужинского бора. Повторялась в ней, в этой былине, как припев, поговорка о возрасте этого озера:
Когда эта вода была молода…
Мария, внимательно выслушав старика, воскликнула:
— Вот поэзия! Напиши что-нибудь в этом роде!
Для нее это была уже поэзия, — ведь она читала в сентиментальных романах о счастливой участи рыбаков и пастырей и, как сквозь туман, вспоминала некое красивое стихотворение немецкого поэта о рыбаке, которого завлекла в омут русалка.
Сказка показалась Мицкевичу действительно прекрасной. Особое очарование придавало ей присутствие этой удивительной девушки, которую он, правда, не совсем еще понимал, ибо ее было нелегко постичь, она не поддавалась прямолинейным определениям. Порой казалось, что она вся соткана из фантазии и серебристо переливается, словно воздух над Свитезью; порой вдруг его поражала ее прозаичность, слишком явная готовность подчиниться укладу, господствующему в доме Верещаков, и традициям рода. Иногда казалось, что она ровным счетом ничем не отличается от окрестных барышень, от капризных панночек, которые дожидаются замужества в усадьбах по всему околотку, от шляхтянок, из которых многие уже почитывали романы и знали толк в сентиментальных разговорах. Случалось порой, что эта кроткая девушка умела вдруг, когда он касался какой-либо очень личной темы, заморозить беседу словцом учтивым, но холодным как лед. В ней была чувствительность, но не было страсти. Поэтому ей легко было скупиться на проявления любви: одарять ими изредка, как бы с расчетом, так по крайней мере могло показаться возлюбленному, а может быть, и вовсе нелюбимому. Да и нежность ее была непродолжительной; обещание, казалось бы затаенное в ней, было иллюзорным. Эта непостоянная и недобрая возлюбленная была — после каждой встречи Адаму приходилось убеждаться в этом — в поведении, жестах и разговоре исполнена непостижимой прелести.
Кстати, она была великолепно осведомлена о производимом ею впечатлении, поскольку домашние и соседи, не скупясь, отпускали ей комплименты.
Мария, эта пасторальная девица, оказалась расчетливой не по возрасту. В позднейшие годы Мицкевич не раз вспоминал об одном вечере, который он провел в тугановической усадьбе; о некоем вечере, когда появление Марии прервало его разговор с ее матерью, старой госпожой предводительшей. Пожилая дама была очень близорука, она не сразу узнала вошедшую дочь и спросила у Адама: «Кто эта королева?» Королева, впрочем, была облачена в чрезвычайно скромное клетчатое платьице.
И в сельском наряде она королевой глядела.
Да нет, какая там королева! До конца дней своих оставалась она впоследствии со своим мужем, со своим Лоренцо, в этой литовской глуши. До чего же отличался этот весьма благопристойный, но несколько скучноватый господин, ничуть не фантазер, от окрестных шляхтичей, пылких, заядлых и готовых немедленно ринуться в драку! Конечно, времена и люди стали спокойней. В народе жили уже только смутные воспоминания о прежних наездах, похищениях и процессах.
По всей вероятности, их было не так уж много, потому что госпожа Верещак вспоминала всегда об одном только грандиозном и спорном деле, а именно о том, как Володкович несправедливо присвоил себе поместье Обуховича, подобно тому как мать Адама некогда постоянно рассказывала о старом мстительном Соплице, жаждавшем гибели ее мужа.
* * *Литовская Валерия или Элоиза, переменчивая и капризная, чувствительная до смешного и преисполненная недоговоренностей, — вот какова она, Марыля Верещак. Когда она сбегает с крыльца белой усадьбы в Тугановичах, осененной высокими старыми тополями, она дополняет стиль героинь Руссо или баронессы Крюденер приметами местного окружения, местных нравов и обычаев, неведомыми тем былым мечтательным особам.
Она охотно пользуется французским в письмах и в разговорах также вплетает французские обороты в польские фразы, произносимые несколько нараспев, со здешним провинциальным акцентом, но она никогда не забывает, что она отпрыск старинного рода Верещаков. Когда она входит в обширный тугановический сад, или, скорее, парк, в белом платье и склоняется, чтобы сорвать цветочек, присяжному читателю сентиментальных романов она может представиться пастушкой, разумеется, идеальной пастушкой. Настоящие пастушки не разгуливали в белых платьях до пят. Они и знать не знали, ведать не ведали о том, что их нелегкое бабье житье таит в себе такую бездну поэзии. Они доили коров и употребляли простонародные, порою довольно грубые выражения. Любовь их была стремительной и бурной, без утонченных приготовлений и обольстительных завес, она заставала их врасплох на чердаке фольварка или на стогу сена в душные знойные летние ночи, и, когда они занимались этой самой любовью, им некогда было глазеть на звезды.
Юный студент узрел пастушку из романа в то мгновение своей жизни, когда он был уже всецело подготовлен к восприятию любви горестной и трагической, ибо для него не было в то время иной любви. В нем медленно созревала готовность к восприятию чувства, та готовность, которая предшествует зарождению чувства.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});