Сосны, освещенные солнцем - Иван Кудинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да будет вам, — взмолился Ознобишин. — Вашему спору не видно конца. Глядите, уже рассвело!
— Наш спор решит время, — буркнул Шишкин.
Они и вправду не заметили, как наступило утро, ясное и свежее, и небо, по которому словно слегка провели огромной кистью, нежно розовело, светились окна в каменных домах Замоскворечья. Друзья были одеты легко, и утренний озноб пробирал их. Они повернули и зашагали, заторопились обратно. На Каменном мосту, грохоча колесами, их обогнал ранний экипаж, запряженный парой лошадей. От реки поднимался сырой, тягучий пар. Кони отфыркивались. Друзья чуть посторонились. Из пролетки весело, с усмешкой глянул на них красивый, отлично одетый молодой человек, совсем юноша. Они еще не знали, что судьба вскоре столкнет их с этим человеком, и что человек этот, богатый московский купец Павел Третьяков, как и они, уже связал себя с искусством, еще год назад купив несколько картин голландских мастеров. А еще через год в его коллекции появится и первая картина русского живописца Шильдера…
Они проводили глазами пролетку и двинулись дальше, согреваясь на ходу. Пока добирались до Мясницкой, взошло солнце, и все вокруг ожило, засветилось, влажно заблестели мостовые и крыши домов. Сладко пахло первой зеленью молодых лип. Прозрачный, кисейно легкий туман плыл над Москвой, над золотыми куполами соборов и кремлевскими башнями. И каждый из них по-своему, наверное, думал в ту минуту о том, что самое прекрасное все-таки — жизнь! Они были молоды, очень молоды, и жизнь казалась им неисчерпаемой и бесконечной.
* * *Мокрицкий, беседуя как-то со своим учеником, улыбнулся и вдруг сказал:
— Да вы, мой друг, уже вполне сложившийся художник, я имею в виду не технику рисования — этому вы всю жизнь будете учиться, — а ваше отношение к творчеству.
Это была последняя их весна, и оба чувствовали и понимали — предстоит расставание. Аполлон Николаевич с грустью и сожалением говорил, как всегда, при сильном волнении заметно заикаясь:
— Т-теперь я вам не нужен. Н-ничему уже н-нау-читься вы у меня не сможете. И, пожалуйста, не смотрите на меня такими глазами — я говорю правду. И в училище вам больше нет надобности оставаться. Вы м-можете и должны п-поступить в Академию. Но, мой вам совет, больше п-полагайтесь на себя, на свой талант. Он у вас есть. И немалый. Берегите его.
— Спасибо, Аполлон Николаевич, — растроганно сказал Шишкин. — Я вас никогда не забуду. Спасибо дам за все! Если бы не вы…
— Если бы не я, — твердо возразил Мокрицкий, — вы все равно бы стали художником.
А жилось Ивану в ту пору, как и большинству его товарищей, нелегко, безденежье было частым. Отец почти не помогал, дела у него с каждым годом шли все хуже и хуже — продал мельницу, барка осталась одна, да и та всю осень простояла без дела. Но письма от отца приходят бодрые, веселые: затевает на Чортовом городище раскопки, московский археолог профессор Невоструев заинтересован и всячески способствует…
«Теперь мы решили, — пишет отец, — восстановить башню. Помнишь, ты зарисовывал ее развалины?» Иван подумал, что деньги на все это опять пойдут из отцовского кармана. И еще он представил себе, как восстановленная башня будет возвышаться над Камой и Тоймой, как раз у того места, где они сливаются, и видно будет ее, эту башню, со всех сторон. Все-таки нелегко отцу. Отговорить же его невозможно, задумал — непременно добьется своего, сделает. Могли бы и Стахеевы помочь отцу, да вряд ли станут они заниматься этим, у них размах более широкого масштаба, и дела процветают, идут в гору: торговые связи Стахеевых простерлись на тысячи километров — от Елабуги до Москвы, до Урала и дальше, в Сибирь, до самого Енисея… В Москве у Стахеевых постоянные приказчики. И в Казани, и в Вятке, и в Рыбинске свои люди, пароходы и пристани. Иван получает обещанные двадцать-пятнадцать рублей — Дмитрий Иванович верен своему слову. Иногда он и сам приезжает в Москву, останавливается, как всегда, на скромном посольском подворье, хотя при желании мог бы остановиться в самом роскошном номере любой гостиницы. Иван приходит к нему в гости, они горячо обнимаются, и Дмитрий Иванович, оглядывая могучую, не по-юношески окрепшую фигуру шурина, удивленно говорит:
— Преуспеваешь?
— Стараюсь, — говорит Иван и нетерпеливо спрашивает: — Ну как там наши?
Вечером пьют чай с московскими бубликами, и Дмитрий Иванович не спеша, как по реестру, выкладывает елабужские новости. Отец все чудит и затевает на Чортовом городище какие-то дела, в городе собираются заложить женский монастырь, Тойма течет все в том же направлении, брат Николай, кажется, всерьез надумал жениться…
Ночью Ивану снятся родные места, прикамские сосновые леса, Елабуга и звон большого дедовского колокола.
Но чаще снится теперь и видится наяву, словно мираж, заманчивый, таинственный Петербург. В последнее время у них и разговоры только об этом. Кому-то приходит в голову идея — съездить самим, все разузнать, разведать, побывать в Академии. Мысль об Академии становится неотвязной. И вот наконец Шишкин и Ознобишин снаряжаются общими усилиями, друзья шумно провожают их до Каланчевской площади, на новый, только что достроенный вокзал, и оттуда за три рубля в товарном вагоне они отправляются в Петербург.
Столица производит на них удручающее впечатление — холодный, высокомерный город. Свинцово тяжелые облака, цепляясь за шпиль Адмиралтейства, медленно плывут, сея колючую крупу. Друзья бродили вдоль набережной, глядя на величественно возвышающееся здание Академии и долго не решаясь в него войти. Сумрачно, неуютно и неприветливо. И какой же милой и теплой показалась им после этой поездки Москва. И здание училища на Мясницкой, и замосквореченские узкие кривые переулки, и светлые Сокольники, и долгие вечерние разговоры за чашкой чая в обжитой мансарде в Хари-тоньевском переулке — все близкое, родное; даже ворчливая и вечно чем-то недовольная хозяйка Марья Гавриловна кажется родным, понятным человеком… Но тем не менее никто — ни Шишкин, ни Гине, ни Ознобишин, — никто из них и не думает отказываться от поездки в Петербург. Мысль о том, что Петербург — это прежде всего Академия, еще больше укрепляет в них решение учиться дальше.
Ехать! И зимой 1856 года Шишкин со своими друзьями отправляется в путь.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Любезные мои родители, наконец я вам пишу из Петербурга. Третий день, как я приехал. Нанял себе квартиру, кажется, порядочную… Квартиры со столом здесь много дороже московских, поэтому я рассудил не иметь постоянного стола, а так, по временам покупать себе провизию… Завтра понесу свои рисунки. Страшно представиться строгим профессорам Академии. Здесь мне кажется все величавым, массивным, в полном смысле это Академия художеств…»
Зимой Шишкин простудился и заболел: никак не мог привыкнуть к сырому, тяжелому воздуху Петербурга. Несколько дней он не выходил из дома. Темная, узкая комната, единственным окном обращенная к Неве, давила на него серостью стен, низким потолком. Было душно, болела грудь. Три раза на дню глотал он какие-то горькие желтые порошки, запивал крутым холодным чаем, но улучшения не чувствовал. Ложился в постель и тотчас погружался в зыбкие, кошмарные видения, поминутно вздрагивал и открывал глаза. За окном было сумрачно. Снег падал, таял и снова сыпался мокрыми хлопьями с грязного, будто разверзнувшегося неба. Печальные контуры зданий едва просматривались на противоположном берегу, по Неве плыла шуга.
В полдень раздавался выстрел петропавловской пушки. Шишкин вставал, съедал что-нибудь из своих скудных запасов и прохаживался у окна, смотрел на Неву. Ждал, когда отпустит, и однажды, почувствовав облегчение, собрался и пошел в Академию. Поднялся по лестнице на второй этаж.
— Смотрите, кто пожаловал! — радостно воскликнул Гине, едва Шишкин переступил порог класса.
Шишкин улыбнулся. Он почувствовал знакомый запах красок, и нетерпение овладело им — скорее, скорее за работу! Наверное, вид у него был все-таки неважный.
— Тебе лучше? — заглядывая в лицо его, осторожно осведомился Гине. — Что-то вид у тебя…
Шишкин так ослаб за время болезни, что пальцы едва держали карандаш, перед глазами что-то мелькало, бумага расплывалась белыми пятнами. Он разорвал рисунок. Но и другой получился не лучше.
— Ты болен, — сказал Гине, — тебе лежать еще надо.
— Мне работать надо, — возразил Шишкин, с ненавистью глядя на слабый, неуверенный рисунок. Всю осень готовился он к первому экзамену, писал этюды на берегу Финского залива. Погода стояла переменчивая, и он торопился, ловил каждый удобный момент. Но экзамены перенесли на март, и надо было ждать всю зиму, терзаясь сомнениями и не зная, чем все это кончится.
— Мне иногда кажется, что я разучился делать даже то, что умел. И чем дальше, тем хуже…