Магия книги - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шла война, и в тот момент казалось, что никакого Гете нет, а между тем его великая проблема — главенство духа в человеческой жизни — как раз тогда оставалась единственной пылающей проблемой всего мира. Мы, литераторы, я не говорю о продажных писаках или тех, кто был опьянен войной, — увидели, что необходимо шаг за шагом исследовать прочность наших собственных устоев и шаг за шагом уяснить себе нашу собственную ответственность. Моя тревога о судьбах духа стала невыносимо жгучей. Но даже в самый разгар войны я вдруг снова сталкивался с Гете, порой в связи с каким-нибудь актуальным конфликтом оживал в памяти его образ и снова наполнялся символическим смыслом. Духовная и нравственная проблема, которая в начале войны всю мою жизнь обратила в мучение и противоборство, заключалась в неразрешимом, как мне казалось, конфликте между духовностью и патриотизмом. По уверениям тогдашних официальных голосов, от крупных ученых до газетных болтунов, дух (а именно истина и служение ей) и есть первейший заклятый враг любви к отечеству. Если ты патриот, то, согласно тогдашнему общественному мнению, истина тебя никоим образом не касается, ты не имеешь перед нею обязательств, она лишь игра и призрак; духовность же в рамках самого патриотизма дозволялась ровно настолько, насколько можно было злоупотреблять ею, используя для помощи пушкам. Истина была роскошью, ложь во имя отечества и ради его блага — позволительной и похвальной. Как бы я ни любил Германию, такая мораль патриотов была для меня неприемлема, я не ставил дух наравне с прочими орудиями и средствами войны; к тому же я не был генералом или канцлером, а служил духу. В то время, в тех условиях произошла моя новая встреча с Гете. Патриоты, старавшиеся пустить на потребу войне все достояние народа, вскоре увидели, что использовать Гете для этой цели не удастся — он не был националистом и вдобавок раз-другой осмелился высказать своему народу весьма неприятные истины. После лета 1914 года низко упали акции Гете, а с ним и некоторых других добрых умов, и, чтобы поправить дело (отвратительная «культурная пропаганда» нуждалась в великих умах), у нас заново открыли и написали на лозунгах другие имена, которые можно было с большим успехом использовать для оправдания национализма и войны: главной находкой этих археологических раскопок стал Гегель.
В одной из статей того времени о войне Ромен Роллан, упомянув о том, что открыл во мне единомышленника, определил мою позицию как «гетеанскую», само это слово поразило меня, точно настоятельное предостережение — оно напомнило о Гете, звезде моей юности, и укрепило мою веру во все, что было для меня свято; в то же время я уже заметил, что в официальном немецком лексиконе это слово было прямо-таки бранным.
Миновал и этот этап. Но даже столь острый клинок, вонзившийся в нашу жизнь, не перерубил нити, связывающей меня с Гете, — он не стал мне безразличен.
Чем это объясняется? Может быть, Гете велик не только как писатель и идеолог, отчасти потерпевший неудачу, может быть, он велик не только как гениальный преобразователь языка и поэт, — всем этим его величие не исчерпывается? Почему я вновь и вновь к нему возвращался, невзирая на то, что без конца с ним спорил и в чем-то важном решительно расходился?
Когда я пытаюсь в этом разобраться, мне видится другой Гете: не столь резко очерченный, лишь отчасти различимый и таинственный — Гете-мудрец. Каким бы ясным и глубоко любимым ни был мой образ волшебного поэта Гете, насколько бы ясным ни представлялся мне и Гете — литератор и наставник, за этими ликами проступает, словно светясь, еще один. В нем, для меня высшем образе Гете, противоположности достигают единства, он не исчерпывается ни односторонне аполлонической, классической чистотой, ни ищущим Матерей темным духом Фауста — он как целое биполярен, его бытие протекает одновременно и везде, и нигде. Изречения и поэтическое творчество этого таинственного мудреца мы обнаруживаем в последний период жизни Гете, в стихотворениях и поздних по времени создания сценах «Фауста», в письмах и «Новелле». Но, коль скоро мы его узнали, этот образ мудреца, отрешившегося от всего личного, открывается нам и в некоторых сочинениях зрелой и даже юной поры. Он всегда был подле нас, но в течение долгого времени оставался скрытым. Он вне времени, ибо мудрость не знает времени. Он вне личного, ибо мудрость преодолевает все личное.
Эта мудрость Гете, которую сам он часто скрывал, которую он часто, как ему казалось, утрачивал, не мудрость бюргерская, и не мудрость «Бури и натиска» или классицизма, и тем более эпохи бидермейера, она почти уже и не гетевская, она живет и дышит тем воздухом, что и мудрость Индии, Китая, Греции, здесь нет уже ни воли, ни интеллекта, а только благочестие, благоговение, радостное служение — Дао. Искра этой мудрости есть в каждом истинном поэте, без нее нет ни искусства, ни религии; ею дышит и каждое, даже самое крохотное стихотворение Эйхендорфа, однако у Гете она несколько раз воплотилась в слова такой магической силы, какие находятся не у каждого народа и не в каждой эпохе. Она стоит высоко над любой литературой. Она есть не что иное, как поклонение жизни, благоговение, радостное служение, она не имеет никаких требований, притязаний или прав. Все предания всех благородных народов хранят память об этой мудрости — некогда она была у людей, в древние времена, при великих правителях, но однажды правители и их слуги нарушили верность ей; и только снова вернувшись на ее путь, возможно достичь примирения земного бытия и неба.
Особенной любовью любящему классическую китайскую литературу, мне в лике этой мудрости, причем и в случае Гете, видятся китайские черты. И меня радует то, что Гете не раз обращался к китайской культуре и создал уже на закате дней (в 1827 г.) чудесный маленький цикл стихотворений, озаглавленный «Китайско-немецкие времена года». В новых литературах проявления этой древней мудрости немногочисленны. В Германии она совсем редко находила выражение в слове, у Германии более благочестия, зрелости, мудрости в музыке, нежели в слове.
Гете, преодолевая и свое бытие поэта, и бытие литератора, вновь и вновь достигал наивысшего бытия, покоя над всеми вихрями — именно это влекло к нему, побуждало заново перечитывать его сочинения, даже сомнительные, даже неудачные. Ибо нет более высокого живого образа, чем человек, достигший мудрости и сбросивший оковы всего временного и личного. И если мы знаем, что кто-то добился этого в своей жизни, такой человек нас интересует так, как никто и ничто на свете. Если же нас постигнет разочарование во всякой вере и мудрости, дух наш окрепнет, когда, прослеживая пути мудреца, мы увидим, каким обыкновенным человеком, каким слабым и далеким от совершенства бывал порой даже он.
По некоторым приметам я вынужден заключить, что немецкая молодежь сегодня не знает Гете. Вероятно, учителя преуспели, внушая молодежи отвращение к нему. Будь я руководителем школы или университета, я разрешил бы читать Гете только лучшим, зрелым, достойным ученикам или студентам, для которых сделал бы Гете высшей наградой. Они изумились бы, увидев, как непосредственно он предъявляет им, нынешним читателям, великий вопрос наших дней, вопрос о судьбе Европы. И на путях духа, который может нас спасти, в готовности к любым жертвам ради служения этому духу они бы не нашли себе лучшего вождя и товарища, чем Гете.
1932
О СТИХАХ ГЕТЕСобрания сочинений Гете относятся к самым примечательным книгам мировой литературы: почти полторы тысячи страниц, сотни и сотни стихотворений, написанных одним человеком в течение жизни — от детства и юности и до восьмидесятилетнего возраста. На первый взгляд эту колоссальную массу стихов объединяет разве что общее заглавие, и почти не постигаешь, что все это создано одним автором, — кажется, это всякая всячина, прелестная, но хаотическая смесь из всего, что только мыслимо в поэтическом творчестве, от диких, сумбурных набросков и легчайших вздохов до тончайше отшлифованных миниатюрных шедевров, от взволнованных сбивчивых речей до виртуозной холодноватой игры, от занятной веселой шутки до квинтэссенции житейской мудрости, от чопорной оды до экстатического любовного признания, от напыщенной учтивой фразы до испуганного молчания пред тайнами Вселенной. Стихи гладкие, как фарфор, и стихи беспардонно грубые, стихи, назидательные и щеголяющие своим мастерством, и стихи, исполненные тайны и сладкой жути, порой изощренные и почти до глупости легкие, порой полновесные, проникнутые глубочайшим волшебством, стихи, словно написанные доморощенным подражателем далеких классических образцов, и стихи, в которых каждая строчка — золотое зерно, чудо, акт творения. Этот поэт перепробовал, пожалуй, все, что только можно измыслить, он поклонялся и подражал всем образцам, формами он играет то небрежно, то влюбленно, как мальчик, где-то нашедший короб с маскарадными костюмами и жадно примеряющий все подряд; он изгибает и мнет немецкий язык и стих, подгоняя к греческим, латинским и персидским образцам, к французскому, к санскриту, не зная удержу в своих экспериментах, покорствуя только своим прихотям, то в почти невыносимой менторской манере, то с очаровательной ребячливостью, то сверхчеловечески мудро, вновь и вновь проходя по всем ступеням, от одержимости творца до педантизма, от самоотречения гения до боязливого бережного отношения к себе. Ни с чем не сравнимый спектакль разыгрывается перед нами, даже когда мы просто перелистываем книги, просто пробегаем глазами названия тысяч стихотворений, и, если бы Гете не написал ни «Вертера», ни «Фауста», ни «Ифигении», ни «Учения о цвете», ни «Вильгельма Мейстера», мы, зная его стихи, знали бы о всех событиях и устремлениях, о всем содержании, всех трудах и переменах в его долгой жизни, — только из стихов. В них весь Гете.