Классик без ретуши - Николай Мельников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иллюстрированная Россия. 1929. 7 декабря. № 50(239). С. 16
Георгий Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 41
<…> Соседство Сирина со Шмелевым в «Современных Записках», конечно, случайно. Но если бы редакция журнала пожелала, в целях разнообразия, напечатать рядом писателей как можно менее меж собой схожих, она лучше составить номер не могла бы. Переход от Шмелева к Сирину разительный. Все у Сирина другое: сущность, выучка, природа, устремление, приемы — решительно все. «Защита Лужина» написана чрезвычайно искусно и, так сказать, по последней литературной моде. Первая часть романа особенно ясно отражала французские влияния, — в характеристике «исключительности» маленького Лужина, в его неумении поладить со всем окружающим. Мне тогда же один из читателей задал вопрос: чье влияние именно имеете вы в виду, что такое «французское влияние вообще»? Позволю себе вместо ответа привести короткую цитату из недавнего фельетона Жалу{27}, критика распространеннейших «Нувелль Литерэр», человека проницательного и вдумчивого: «Долгое время у нас в литературе царил адюльтер, и мы на это жаловались… Не кажется ли вам, что теперь все эти школьные истории, эти блудные сыновья, эти удивительные юноши, эти вечные беглецы, — не кажется ли вам, что все это тоже становится общим литературным местом, в конце концов столь же скучным, как прежнее? Я говорю это в предостережение молодым писателям, избирающим дорогу, которая завтра будет исхожена вдоль и поперек». Несомненно, что идя русской литературы сиринская тема еще не является общим литературным местом. Но что по существу она не оригинальна, что это не «первоисточник» — в этом тоже сомневаться невозможно. В первой части романа Лужин был мальчиком. Во второй он взрослый, уже прославленный шахматист. Тема суживается, становится как бы специальной. Сирину удается почти что литературный фокус: поддерживать напряжение, не давать ни на минуту ослабеть читательскому вниманию, несмотря на то, что говорит он чуть ли не все время о шахматах. Именно в этом его мастерство проявляется. Когда дело доходит до состязания Лужина с итальянцем Турати, читатель по-настоящему взволнован, — хотя что ему шахматы, этому читателю? Но у Сирина есть дар обобщения. Шахматы у него вырастают в нечто большее, более широкое, и лишь самого немногого, какого-то последнего штриха недостает, чтобы показалось, что он говорит о жизни. Роман в общем удачен и интересен. Некоторая искусственность ему не вредит. Это — выдуманный, надуманный роман, но выдуманный отлично, как давно уже у нас не выдумывали. К нему именно и можно применить подход детальный, кропотливый: каждая страница полновесна, в каждой странице есть или безошибочно меткий эпитет, или острое наблюдение. От шмелевской размашистости все это очень далеко. Но Шмелеву прощаешь его «изваяния», а вот Сирину, когда он вместо «проиграл партию» пишет вдруг: «Богиня Каисса на этот раз не улыбнулась ему», — Сирину эту «художественность» простить трудно. У него все во внешности, в блестящей полировке, — мы вправе поэтому быть особенно требовательными. Он ничем не искупает промах. Он не балует нас «вдохновением». <…>
Последние новости. 1930. 13 февраля. № 3249. С. 3
А. Савельев <Савелий Шерман>
Рец.: «Современные записки», книга 41
<…> Все углубляется тема «Защиты Лужина» Сирина. Мелькают еще образы, связанные с определенным временем и настроением, — в этом смысле чудесны отец Лужина и круг знакомых его невесты, — но все яснее вырисовывается вневременной замысел автора. Этот замысел неизъяснен в словах: Сирин не рассказывает, а только показывает. С идеальной для художественного произведения мерой нарастания действия читатель сквозь плотную многоцветную словесную ткань начинает ощущать трагедию жизни, удушаемой талантом, требовательной и страшной «Божией милостью», почившей на человеке. Понятным становится, почему так затруднил себе задачу автор, избрав наименее доступный читателю вид искусства — шахматную игру. Ведь наиболее ясен рубеж двух бесконечных миров — жизни и искусства, — и здесь наиболее хрупки и невидимы мосты между этими мирами. Как паразитарное чужеродное растение, искусство обволакивает и душит в душе Лужина порывы к подлинной, непреображенной жизни. Сопротивление Лужина, его мучительное, безнадежное стремление уйти от своего искусства, бежать в жизнь обострены еще любовью к девушке, имеющей что-то общее со столь пленившей Толстого чеховской «Душенькой». Героине Сирина было также свойственно «выискивать забавное и трогательное; постоянно ощущать нестерпимую нежную жалость к существу, живущему беспомощно и несчастно…». С большим искусством автор избежал опасного и навязчивого шаблона в описании сближения Лужина с девушкой.
Нигде не сказались так многообещающе возможности, заложенные в даровании Сирина, как в описании шахматного турнира. Это, казалось бы, самое трудное место в романе претворено в самое увлекательное, его перечитываешь много раз и каждый раз испытываешь все большее наслаждение мастерством автора, все больше оцениваешь блеск победы, одержанной на этом турнире Сириным.
Чем кончит автор свое произведение?.. Где-то уже на грани безумия идет жуткая борьба Лужина, все повышая требования к зоркости следящего за ним автора. Если конец романа будет соответствовать его началу и середине, русская литература обогатится произведением, поднявшимся над мишурой литературной моды, над условным и сомнительным понятием литературных эпох, измеряемых десятилетиями. Это будет один из тех немногих теперь романов, который несомненно «останется».
Руль. 1930. 19 февраля. № 2807. С. 2–3
В. Вейдле{28}
Рец.: «Современные записки», книга 42
<…> С первых же страниц чувствовалась редкостная свежесть, твердость, какая-то прелестная дерзость этой лучшей книги Сирина, первой его вполне зрелой книги, — и ее немалая новизна. Теперь она закончена; первое впечатление подтвердилось вполне; все свои обещания она исполнила. Одно время казалось, что центральный стержень начинает ослабевать, что периферия становится чересчур узорчатой, но теперь мы видим, что единство сохранено, несмотря на большое количество отступлений, или лучше — отбеганий в сторону. Отбегания эти оказались необходимыми для внутреннего повествовательного ритма, очень тонко соблюденного автором, вследствие чего не внешние события первенствуют в романе, а нарастание его тайной мелодии, — не фабула, а судьба.
Замысел романа — сквозной. Сквозь судьбу шахматиста Лужина просвечивает более общая судьба всякого творческого человека, а относительная бесплодность (эстетическое отражение бездуховности) окружающих его людей знаменует в глубине ту странную оторванность современного человека от всяких человеческих целей и причин, которая магнетизировала дарование Сирина еще в «Короле, даме, валете». Это не значит, однако, что роман слишком рассудочен и аллегоричен, как прежние книги Сирина, не свободные от некоторых сомнительных влияний. В «Защите Лужина» никаких неусвоенных, непереработанных влияний больше нет. Можно сказать только, что это более западная, чем русская, книга, но порицать Сирина за это никак нельзя. Во-первых, русская литература не ограничивается тем, что до сих пор мы считали русским, а во-вторых, очень вероятно, что путь Сирина именно и есть для всей будущей русской литературы единственно возможный путь.
Упрекнуть можно Сирина, пожалуй, только в том, что при тонком чувстве стиля ему иногда изменяет чувство языка. Стиль Сирина теоретически переложим на какой-то отвлеченный европейский литературный язык, тогда как стиль большого писателя всегда связан неразрывней, горячей с его родной языковой стихией. (Но одной этой стихии тоже недостаточно.) Очень может быть, что следующая книга Сирина не заслужит и этого упрека. Иногда он еще просто небрежен (например, когда пишет «Фламандия» вместо «Фландрия»), но меня радует подчас и самая его небрежность. Она подчеркивает только, что острота и пристальность его письма не плоды всегда немного тщетного старания, а укоренены в самой его писательской природе. В его книге, такой волевой — и многим можно было бы поставить в пример эту его стремительность и собранность, — все же еще сильней всех намерений я ощущаю неизгладимое присутствие личности. Этой меркой измеряется писатель. Пусть другим она кажется «субъективной», — критик был бы нечестен, если бы верил в эту субъективность сам. Не стоит выдумывать сомнений. Отныне есть новый писатель в русской литературе, и мы с волнением ожидаем новых его книг.
Возрождение. 1930. 12 мая. № 1805. С. 3