Вопрос Финклера - Говард Джейкобсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ах ты, жид!»
Джулиан Треслав — жид?
Быть может, его перепутали с каким-то евреем? Например, она могла поджидать Сэма Финклера у дверей дома Либора, но по ошибке последовала за Треславом. Но он не имел ни малейшего сходства с Сэмом Финклером — если уж на то пошло, Сэм Финклер был в числе немногих людей, двойником которых он не сумел бы прикинуться даже при всем желании. Правда, если эта женщина была простой наемницей, исполнявшей заказ, она могла иметь слабое представление о внешности «заказанного».
А он в замешательстве не догадался исправить ее ошибку, крикнув: «Я не жид! Я не Финклер!»
Но у кого и почему могло возникнуть желание так больно уязвить Сэма Финклера? В смысле: у кого еще, кроме Треслава? Он был безвредным — пусть неприятно богатым и чересчур словоблудливым, но в целом безвредным — философом. Людям он нравился. Они читали его книги. Они смотрели его телепередачи. Он добивался их любви, и он ее добился. У него могли быть кое-какие трения с другими финклерами — особенно с теми, кто, подобно Либору, называл Израиль «Изр-р-раи», — но никакой финклер, а тем паче оголтелый сионист, не стал бы нападать на другого финклера с выкриком, предполагающим оскорбление их общих предков.
И почему именно женщина? Допустим, это была лично обиженная Финклером женщина, но тогда она не спутала бы своего обидчика с Треславом на близком расстоянии. А расстояние между ними было ближе некуда.
Она была так близко, что он уловил запах ее тела. И она наверняка уловила его запах. А он и Финклер… да чего уж там…
Все это не имело никакого смысла.
Было кое-что еще, либо не имевшее никакого, либо имевшее слишком уж много смысла. Что, если начало ее невнятного выкрика было не «ах ты…», а «это…»? Соответственно, продолжением могло быть не его, а ее имя, например: «Это Джуно!», «Это Джудит!» или «Это Джулия!» Ведь недаром та испанская цыганка с бирмингемским акцентом нагадала ему встречу с Джуно, Джудит или Джулией, предупредив о сопутствующей этому опасности.
Само собой, он не верил в предсказания. Скорее всего, он даже не запомнил бы сам факт посещения той гадалки, если бы в нее не влюбился. Треслав помнил всех женщин, в которых был влюблен. Точно так же он помнил все случаи, когда его выставляли дураком, благо чаще всего его выставляли дураком те самые женщины, в которых он был влюблен. «И на гой жиду Джуно?» — выражаясь в стиле Финклера, который хотел показать ему, что в играх словами у евреев всегда найдутся ходы, недоступные пониманию неевреев. С юных лет «на гой жиду жены» занозой сидело в мозгу Треслава.
Если отбросить всякую мистику, единственным объяснением, откуда гадалка могла знать имя женщины, которая ограбит его через тридцать с лишним лет, было то, что сама эта гадалка собиралась его ограбить тридцать лет спустя и, соответственно, назвала свое имя. Полная чушь, разумеется. Однако мысль о чем-то неумолимо предопределенном в твоей жизни может поколебать дух даже самого благоразумного человека, а Треслав отнюдь не был самым благоразумным из людей.
Все эти версии могли быть чистым бредом, но тем не менее все они могли быть и чистой правдой, причем одновременно, не исключая одна другую, хотя для этого требовалась степень совпадения, выходящая далеко за нормальные рамки. Она могла заключить в один выкрик сразу несколько значений: «Ах ты, Джуль!», «Ах ты, жид!» и «Это Джудит-или-типа-того!»
«Джуль и Джудит Треслав» — звучало недурно. «Хуль и Худит Треслав» — ну это еще как сказать… хотя почему бы и нет?
Выбить из него дух ради кредиток и телефона, а потом не воспользоваться ни тем ни другим — что бы это могло означать? Разве что ее целью было именно выбить из него дух.
Вздор, полнейший вздор.
Он так и не решил загадку, но это ничуть не сказалось на его неожиданно (учитывая все обстоятельства) бодром состоянии. Будь он получше знаком с этим состоянием, он мог бы сказать — используя термин, из-за которого потерял женщину, трахавшуюся с ним, не снимая сандалий (разумеется, ее он тоже помнил), — что «находится во взволнованных чувствах».
Как человек на пороге важного открытия.
Своим сыновьям Треслав решил не рассказывать об этом случае по той же причине, по которой не сообщил о нем в полицию.
Его сыновья не стали бы даже спрашивать, спровоцировал ли он ту женщину. Хоть они и были от разных матерей, но их взгляды на отцовскую «провокационность» совпадали полностью. А как еще им относиться к отцу, с детства наслышавшись о том, что он, подлюга, их бросил?
По правде говоря, Треслав никого не бросал, если под этим словом понимать жестокое оставление женщины на произвол судьбы. Для такого поступка ему не хватало, скажем так, душевной независимости. Он либо тактично отходил в сторону, почувствовав, что больше не нужен, либо женщины сами бросали его по различным причинам: те же мухи в спальне, или новый мужчина, или просто желание остаться в одиночестве, которое было для них предпочтительнее общества Треслава.
Он наскучивал им до такой степени, что они начинали его люто ненавидеть. Собственно, Треслав и не обещал никому из них интересной и яркой совместной жизни, но при первой встрече он производил впечатление человека неординарного, обаятельного и творческого — режиссер ночной программы Би-би-си, помреж фестиваля искусств, — и даже когда он развозил молоко или продавал ботинки, это выглядело как эксцентричные проявления артистической натуры. Так что женщинам он поначалу виделся этаким авантюристом — если и не на деле, то в глубине души. Разочарованные впоследствии, они начинали воспринимать его нежную привязанность как нечто вроде западни; в их речах появлялись сравнения с кукольным домом и с женской тюрьмой, они называли его надзирателем, коллекционером, сентиментальным психопатом (пусть даже он был сентиментальным психопатом, но не им об этом судить), кровопийцей, душителем их мечтаний и надежд.
Как человек, до смерти любивший женщин, Треслав не представлял, как он может быть душителем их мечтаний и надежд. Незадолго до своего ухода с Би-би-си он сделал предложение одной из ведущих своей программы — женщине, носившей красный берет и чулки в сетку, словно французская шпионка в пантомиме. В глубине души он полагал, что оказывает ей снисхождение. Кто бы еще попросил руки этой Джоселин? А вот он ухитрился в нее влюбиться. Его всегда глубоко трогала неспособность женщины быть элегантной и стильной, несмотря на все ее старания. Отсюда следует, что он был глубоко тронут подавляющим большинством женщин, работавших рядом с ним в корпорации. За отчаянными попытками наряжаться в стиле «новой волны» либо со старомодной элегантностью — nouvelle vague или ancienne vogue, говоря на французский манер, — ему виделась дальнейшая участь неряшливых старых дев, долгое одинокое дряхление и, наконец, хладная, никем не посещаемая могила. Итак, он попросил ее руки, исходя из самых добрых побуждений.
В тот момент они вкушали очень поздний ужин в индийском ресторанчике после очень поздней записи в студии. Они были последними клиентами, шеф-повар уже ушел домой, а официант выжидающе маячил у стойки.
Возможно, поздний час и гнетущая атмосфера сделали его предложение слишком похожим на безрассудную выходку. А возможно, в его голосе слишком явственно промелькнули те самые нотки снисхождения.
— Выйти за тебя, слюнявый пердун?! — воскликнула Джоселин из-под яркого французского берета, и ее соответственно накрашенные губы скривились в злой усмешке. — Да я лучше сдохну, чем буду жить с тобой!
— Ты скорее сдохнешь в противном случае, — сказал Треслав, обиженный и разозленный столь яростным отказом.
Впрочем, он сказал именно то, что думал. Разве могла она рассчитывать на лучшее предложение?
— Вот в этом ты весь! — фыркнула она, указывая пальцем на что-то в воздухе, могущее быть эманацией истинной природы Треслава. — Вот об этой слюнявой пердучести я и говорю.
Позднее, в ночном автобусе, она похлопала его по руке и сказала, что не хотела его обидеть и что она просто не представляет его в таком качестве.
— В каком качестве? — спросил он.
— В качестве кого-либо, кроме друга.
— Поищи себе других друзей, — буркнул Треслав, что (и он сам это понял) лишь подтвердило мнение Джоселин насчет его истинной природы.
Так что сейчас он не видел смысла искать сочувствия у своих сыновей, матери которых когда-то говорили Треславу примерно то же, что сказала той ночью Джоселин.
И тем более он не стал бы обсуждать с ними выкрик ночной грабительницы — «ах-ты-жид-это-джудит» и все такое.
Его сыновьям было за двадцать, и оба относились к категории «неженатиков», то есть людей, не предрасположенных к браку по своему темпераменту, независимо от возраста. Родольфо — Ральф для друзей — держал мелкую забегаловку в Сити и управлялся с ней примерно в том же духе, в каком его родитель прежде развозил молоко или ремонтировал окна, выказывая аналогичную профнепригодность, но со своими специфическими отклонениями. Родольфо носил косичку и надевал кокетливый фартук, когда готовил сэндвичи. Его пристрастия никогда не обсуждались. Да и что мог бы посоветовать Треслав: «Держись за женщин, сын мой, и у тебя в жизни все будет так же прекрасно, как у меня»? Мысленно он желал сыну удачи, но Родольфо так мало смыслил в этой жизни, что разговаривать с ним было все равно что с марсианином. Второй сын, Альфредо — Альф для друзей, хотя таковых у него было негусто, — играл на фортепиано в банкетных залах отелей в Истборне, Торквее и Бате.[44] Музыка вернулась в семью, пропустив одно поколение. То, что запрещал его собственный отец, Треслав поддерживал — в той степени, в какой он мог это делать «со стороны». Однако музыкальность сына доставляла Треславу мало радости. Мальчик — а теперь уже взрослый мужчина — играл интровертно, для себя самого и ни для кого больше. Эта особенность делала его идеально подходящим исполнителем для больших званых обедов, когда никто не обращает внимания на музыку, а если и заказывают мелодию, то исключительно «С днем рожденья тебя!» (да и ту перестали заказывать в местах, где уже знали, с каким сарказмом Альфредо ее исполняет).