Час отплытия - Борис Мисюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По скользким от чешуи веревкам штормтрапа Саша поднялся на высоченный борт плавучего завода. Непривычно просторно и светло было на его палубе. Натужно гудели лебедки, лилась «персеева» рыбка в утробу «философа», который крепко, видать, за прошедшие столетия перелопатил свои взгляды на счастье. Тщедушный мужичонка, утонувший в несоразмерном полушубке и шапке, тоже вроде бы снятой с головы великана, стоял у приемного бункера и покрикивал на лебедчика, торопил:
— Давай, давай шевелись! Мух ловишь хлебалом!
— Кто это? — спросил Саша у проходившего мимо матроса.
— Рыбак и не знаешь? — удивился тот.
Саша пожал плечами. Матрос, оглянувшись на мужичонку, доверительно потянулся к Сашиному уху, прошептал:
— Да это чучело весь флот знает. Завпроизводством наш.
Саша пригляделся к «чучелу»: породистые, лохматые брови, умные, сосредоточенные глаза.
— Да-а-а, — только и сказал Саша тихо, закурил и пошел к носовой надстройке.
Через полчаса, прочитав семьсот фамилий, среди которых — увы — Серегиной не было, Саша спустился на «Персей». Шкиперский — вот какую фамилию носил завпроизводством, а его инициалы — Г.Г. — несколько развлекли приунывшего было старпома. Прошло еще полчаса, и порожний сейнерок отвалил от «философа».
За мысом по карте была небольшая открытая бухта.
«Персей» круче переложил руль и вскоре скользил уже словно по черному маслу. Ветра как будто и вовсе в мире не существовало. Вдоль берега бухты, прячась от шторма, цепочкой стояли сейнеры и траулеры, а справа, под самым маячком, сияла палубными огнями какая-то плавбаза. Подошли ближе к плавбазе, отдали якорь. Когда развернулись вдоль ее высокого борта, Саша прочел над толовой: «VESNA». Под этой ярко освещенной надписью на крыле мостика стояли люди, кто-то рассматривал «Персей» в бинокль. «Нет, — решил старпом, — здесь ее нет. Короче, надо отсюда уматывать. Вот только где теперь ее искать?..»
До следующей вахты Саше оставалось четыре часа, я он пошел спать. Проходя по палубе, заглянул в пустой трюм. Там в желтом свете подслеповатой лампочки, где недавно слитками серебра лежали рыбачьи сокровища, трудились матросики — зачищали закрома.
В кубрике у печки-киловаттки было по-домашнему тепло. Саша медленно разделся, повесил робу, лег, но до вахты так и не заснул.
Что ни делается, все к лучшему, снова вспомнил он гостиничный разговор. Как можно было жить по такой гнилой пословице? Впрочем, можно привыкнуть ко всему. А я не хочу привыкать, не буду! Привыкать — значит стареть. Стареть — привыкать. Мир, действительно, голубой и розовый: рассветы, закаты, глаза младенцев. Остальное зависит от ума и рук человеческих. И то, что ты видел в детстве, не меняется. Меняешься ты сам, твой взгляд на мир. Точно пеплом глаза себе засыпаешь. И они становятся, как сказала тогда Тома, лживыми, змеиными, предательскими. Глаза… Спать хотят глаза… Першит в глазах, как в горле… Томка. Вот у кого чистые глаза, без пепла. Тома. Том Сойер. Она видит, мир ясно, по-детски прямо и не хочет, наотрез не хочет смотреть по-другому. А нам нужно теперь переламывать себя, чтоб голубое не казалось фиолетовым, а розовое бордовым. Нам нужно… дорасти до детства.
Да, да, да! Дорасти до детства.
В 30 лет обозвали папашей.
Мертвецом показался себе…
Эй, Фортуна, катись-ка подальше!
Я вернулся для жизни, к борьбе.
Я стою на вибраторе, на укладке сельди в бочки. Вокруг меня на палубе цеха полно пустых стодвадцатилитровых бочек с заправленными в них полиэтиленовыми мешками-вкладышами. Я беру одну и ставлю на площадку вибратора, креплю ее захватами, откидываю заслонку лотка, что расположен на уровне моих глаз, и по нему ртутной струей льется с конвейера рыба. Включаю свою «трясогузку» и, когда бочка заливается доверху, выключаю. Полную бочку кантую на транспортер, его рубчатая стальная лента медленно и непрерывно ползет рядом, в метре от меня. В конце ленты стоит парень, который принимает бочки от моего и двух других вибраторов и кантует их в сторону, к бондарям. Там мелькают бондарные молотки, зубила, обручи, донники. Рядом с ними со шлангом стоит тузлучник. Дальше трафаретчики орудуют валиками, смоченными в черную краску, оформляя, так оказать, титульную страницу нашего коллективного произведения с помощью круглых, по размеру почти с донник, трафаретных листов из плотной жести. За стрекотом «трясогузок» я не слышу даже бондарей, хотя вижу, как они от души машут молотками.
На днях я уронил в бочку свои часы, струя селедки их тут же завертела, и в мгновение они оказались погребенными в дрожащей ртутной массе. Останавливать конвейер, а тем более копаться в рыбе было некогда, я лишь мельком взглянул, как лихо забондарили мои часы, и улыбнулся, представив удивление продавщицы какого-нибудь сельпо на Брянщине или на Украине.
А часы были одни на каюту. Юра свои, говорит, еще в Невельске подарил невесте, когда улетал, чтоб не забывала. «Невеста» на его языке значит просто знакомая. В Магадане и на Камчатке, во Владивостоке и в Находке у него есть минимум по две «невесты», которые, если верить этому балагуру, любят его и ждут.
В море часы, впрочем, и не нужны. Как и календарь. Каждое утро в динамике на переборке раздается звучный щелчок, и привычный уже тенор четвертого штурмана вещает:
— Доброе утро, товарищи! Судовое время семь часов. Сегодня 13 августа, вторник. Команде — подъем!
Суббота ли, четверг или вторник — нам абсолютно все равно. У нас нет вообще понятия недели, а есть десятидневки. Каждая из них начинается тоже с «доброго утра», но с торжественной прибавкой. Четвертый, надуваясь, произносит почти Левитановым басом:
— Вниманию матросов-обработчиков! Сегодня… пересмена бригад.
После этого объявления четвертый обычно выдерживает полуминутную паузу и ликующе возглашает, взлетая до жизнерадостного тенора:
— По судну объявляется банный день!
Это значит, что пресная вода будет открыта не по расписанию, как всегда, а целый божий день, и прачки сменят нам простыни, наволочки и полотенца.
Такой вот радостный день был позавчера. А сегодня у нас рядовая ночная смена. В восемь вечера заступили, в восемь утра пошабашим. В полночь в столовой нас поят чаем. Но это опять же весьма условное название ночного разгула обжор. На бригаду в семьдесят человек выставляют кроме чая и хлеба с маслом трехведерную кастрюлю борща, что остался от ужина, и два противня — каждый площадью в квадратный метр — с запеченной селедкой. Борщ я по ночам не ем, а вот от селедки просто не в силах отказаться.
Ночной перерыв длится до часу. И пока бригада пирует в столовой, я выхожу покурить на палубу. Черное небо прозрачно, далекие созвездия равнодушно, не мигая, уставились на Землю со всеми ее морями и островами.
«Весна» стоит в нескольких милях от острова Завьялова. Видна коротенькая цепочка огней его рыббазы — миниатюрное земное созвездие. Под бортами у нас качаются на невидимой зыби четыре траулера, сдают улов. На палубе «Весны» стучат лебедки, перекрикиваются матросы. Грузовые стрелы развернуты — одна над нашей палубой, другая смотрит за борт. На тросах, на мощном гаке висит умное устройство — каплер; трубчатая рама и на ней длинная авоська из капроновой сети, стянутая понизу шкертом-шнурком. Суденышко отделено от «Весны» на толщину двух пневмокранцев. Лебедчик опускает каплер за борт базы и вешает его на фальшборт траулера. Тогда в борту его открывается специальное отверстие — шпигат, и рыба, которой завалена палуба, потоком струится в каплер, а ей помогают, поливая ее из шланга. Авоська вмещает ни много ни мало — две тонны сельди. Когда она повисает над бункером плавбазы, приемщик распускает шкерт, и раздутая авоська в несколько секунд худеет. А рыбу в бункере снова поливают забортной водой, чтоб она быстрей скользила по лоткам в цех, на посольные столы.
Час-два, и траулер уходит на промысел, чтобы через полсуток-сутки вернуться с новым уловом.
Под бортами у нас светло от прожекторов, и я долго не могу оторвать глаз от темно-малахитовой воды с загадочными пузырьками в глубине. Бесшумными летучими мышами над водой низко проносятся чайки-глупыши. Их называют так за доверчивость: они почтя не боятся человека и в буквальном смысле легко попадаются на удочку, заброшенную с борта кем-нибудь «ради спортивного интереса».
Некоторое время я занят глупышами, провожу параллели между людьми и птицами. Они тоже страдают от собственной наивности, чистоты и легковерия, они тоже из племени тех, кто ставит точки над «ё», думаю я. Потом ухожу на корму, подальше от шума и прожекторов. Ночь черная, и, ослепленный этой абсолютной чернотой, я озираюсь вокруг. И вдруг замираю, слыша трепет собственного сердца: на горизонте, вернее, просто на уровне моих глаз — мистичеокое голубое окно в небе. Его причудливые разводы — проталины слегка подкрашены снизу туманно-багровыми мазками. Это приполярная заря, призрачное окно неба. Оно так резко ограничено чернотой ночи, что кажется вырубленным в монолите черного мрамора.