Юлия, или Новая Элоиза - Жан-Жак Руссо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но наконец я переехала к тебе и тогда почти успокоилась. Я меньше упрекала себя за свою слабость, с тех пор как призналась в ней тебе. А близ тебя я еще меньше корила себя: очутившись под твоей охраной, я перестала бояться за себя. По твоему совету я решила держать себя с ним так же, как прежде. Прояви я больше сдержанности, это, несомненно, стало бы своего рода изъяснением в благосклонности, — а разве нужно было увеличивать еще одним признанием те свидетельства, кои могли у меня вырваться против моей воли? Я из стыдливости продолжала дурачиться, я из скромности вела себя непринужденно; но, может быть, все это стало теперь менее естественным, я проявляла тут меньше чувства меры. Из шаловливой я сделалась шалой, и сознание, что я безнаказанно могу себе это позволить, увеличивало мою самоуверенность. Но то ли потому, что твоя победа над собою давала мне силу последовать твоему примеру, то ли потому, что Юлия делает чистым всякого, кто находится близ нее, я постепенно совсем успокоилась, и от первоначальных моих волнений осталось лишь одно чувство, — очень сладостное, правда, но спокойное и мирное; сердце мое жаждало лишь одного — чтобы вечно длилось это состояние души.
Да, дорогая моя подруга, я столь же нежна и чувствительна, как и ты, но только на свой лад. Мои привязанности живее, твои — более глубоки. Быть может, при моей живости легче находить себе развлечения, и та самая веселость, которая многим и многим стоила утраты невинности, у меня всегда ее оберегала. Должна признаться, не всегда это давалось мне без всякого труда. Да разве можно, оставшись вдовою в мои годы, не чувствовать, что жизнь только наполовину состоит из дней? Но как ты однажды сказала, по собственному своему опыту, осторожность — наилучшее средство вести себя благоразумно; ведь при всей твоей великолепной выдержке, не думаю, чтобы твое состояние так уж сильно отличалось от моего. Вот жизнерадостность и приходит мне на помощь и, может быть, делает для спасения добродетели больше, чем строгие поучения рассудка. Сколько раз в ночной тиши, когда от себя убежать невозможно, я отгоняла назойливые мысли тем, что обдумывала какие-нибудь проказы на следующий день! Сколько раз во время опасной беседы с глазу на глаз я спасалась какой-нибудь сумасбродной выходкой! Слушай, дорогая, стоит только поддаться своей слабости, и неизбежно наступает минута, когда на смену веселости приходит уныние, но для меня эта минута никогда не настанет. Думается мне, я это хорошо знаю и даже дерзну за это поручиться тебе.
Ну, а после всего сказанного я свободно могу подтвердить то, что я говорила тебе недавно в Элизиуме относительно привязанности, зародившейся в моей душе, и о том великом счастье, коим я наслаждалась этой зимой. От всего сердца я отдавалась радости жить близ любимого и чувствовала, что больше мне ничего на свете не надо. Если бы так могло длиться вечно, об ином счастье я бы и не помышляла. Моя веселость вовсе не была деланной, — она исходила из душевного удовлетворения. Я изливала в шаловливых проказах удовольствие постоянно заниматься им. Я чувствовала, что, если ограничусь шутками и смехом, мне не придется плакать.
А честное слово, сестрица, иной раз я замечала, что и ему игра пришлась по вкусу. Хитрец на самом-то деле нисколько не сердился, что его стараются рассердить, и успокаивался с великим трудом лишь затем, чтобы его подольше успокаивали. Пользуясь случаем, я тогда будто в насмешку говорила ему довольно нежные слова, и мы с ним соперничали в ребячествах. Однажды он, когда тебя не было, играл с твоим мужем в шахматы, а я в той же зале играла с Фаншоной в волан; Фаншона тараторила, а я наблюдала за нашим философом. По его смиренно-гордому виду и быстроте, с коей он делал ходы, я догадалась, что он выигрывает. Столик был маленький, шахматная доска выступала за его края. Я выждала удобный момент и как будто нечаянно опрокинула ракеткой шахматы. Тебе, наверно, никогда не доводилось видеть такой гнев; наш философ до того был взбешен, что, когда я подставила ему щеку и предложила — на выбор — наказать меня пощечиной или поцелуем, он отвернулся. Я стала просить прощения, он был неумолим; ежели бы я бросилась перед ним на колени, он бы и не подумал меня поднять. В конце концов я сыграла с ним другую шутку, он позабыл первую комедию, и мы помирились.
При иной методе мне, несомненно, куда труднее было бы выйти из положения, и однажды я заметила, что если б я захотела, игра очень и очень могла бы пойти всерьез. Это было в тот вечер, когда он аккомпанировал нам, — мы с тобой пели такой простой и трогательный дуэт Лео[310]: «Vado a morir, ben mio»[311]. Ты пела довольно небрежно, а я, наоборот, была в ударе; я стояла, опершись рукой на клавесин, и в самый патетический момент, когда я даже сама взволновалась, он запечатлел на этой руке поцелуй, и сердце мое отозвалось на него. Не так уж хорошо я разбираюсь в любовных поцелуях и могу лишь сказать, что никогда дружба, даже такая дружба, как наша, не дарила и не получала подобных поцелуев. Ну и вот, детка, как ты думаешь, что делается с женщиной после таких мгновений, когда она уходит помечтать в одиночестве и уносит с собою волнующее воспоминание? Я же оборвала идиллию, потребовала сыграть плясовую, заставила философа танцевать; потом мы ужинали почти что под открытым небом, засиделись допоздна, я легла в постель очень усталая и спала беспробудным сном до утра.
Итак, у меня есть все основания не портить себе расположения духа и не изменять своих повадок. Минута, когда перемена станет необходимой, уже так близка, стоит ли ее предварять? Слишком скоро наступит пора жизни, в которой женщине положено быть благоразумной и сдержанной, а пока я еще веду годам счет от двадцати, надо мне попользоваться своими правами: ведь после тридцати милая проказница станет молодящейся дурочкой, и недаром же твой рассудительный супруг осмелился сказать, что мне еще только шесть месяцев остается «брать салат пальчиками». Ну погодите! В отместку за эту насмешку я буду брать салат руками не шесть месяцев, а шесть лет, и ему уж придется волей-неволей есть этот салат. Но возвратимся к делу.
Если мы не вольны в своих чувствах, то властны над своими поступками. Конечно, я готова попросить у неба больше спокойствия сердечного, но как бы я хотела в свой смертный час предстать перед высшим судией нашим, прожив жизнь столь же невинную, какой была она в нынешнюю зиму. В самом деле, ведь я ни в чем не могу упрекнуть себя за свои отношения с тем человеком, который один только и мог обратить меня в грешницу. Но с тех пор, как он уехал, дорогая, — это уже не так; в разлуке я привыкла думать о нем, думаю о нем с утра до ночи, каждое мгновение, и нахожу, что образ его опаснее, чем он сам. Когда он далеко — я влюблена, когда он близко — я только проказничаю; пусть возвращается, я его больше не боюсь.
В разлуке с ним я тоскую, и к горести этой еще примешивается беспокойство из-за того сна, который приснился ему. Если ты всю мою печаль приписываешь любви, то ошибаешься: ты забыла о дружбе. С тех пор как путешественники наши уехали, ты была так бледна, так изменилась, и я все думала: она заболела, того и гляди, сляжет. Я не суеверна, но боязлива. Хорошо понимаю, что сновидения не могут быть причиной событий нашей жизни, но всегда боюсь — вдруг после них да что-нибудь случится. Из-за этого проклятого сна я вряд ли хоть одну ночь спала спокойно, пока не убедилась, что ты уже оправилась и посвежела. Если даже я, сама того не ведая, с неким подозрительным интересом прочла об этой скачке Сен-Пре, наверняка я отдала бы все на свете, чтобы он нам показался, когда прилетел обратно в Кларан, как дурак. Но все мои опасения исчезли, когда ты стала поправляться. Твое здоровье, твой аппетит успокоили меня больше, чем твои шуточки: ты так прекрасно орудовала за столом ножом и вилкой, что весь мой страх рассеялся. В довершение счастья Сен-Пре возвращается — событие приятное во всех отношениях. Возвращение его не только не тревожит, но, наоборот, успокаивает меня, и как только мы его увидим, мне уже нечего будет бояться ни за твою жизнь, ни за мой покой. Сестра, сохрани мне мою подругу, а за свою подругу не беспокойся, — я отвечаю за себя, пока ты жива… Но, боже ты мой, что со мною? Отчего мне все еще тревожно? Сама не знаю почему, щемит сердце. Ах, детка моя, ужели когда-нибудь одна из нас переживет другую? Горе той, которой выпадет столь жестокий жребий! Жизнь ее будет мало достойна сего имени, иначе говоря, — уцелевшая будет мертва прежде смерти своей.
Ну, скажи, пожалуйста, по какому поводу я предаюсь глупым причитаниям? Прочь мучительные страхи, в коих нет ни крупицы здравого смысла. Зачем говорить о смерти? Поговорим о свадьбе, это куда веселее. Мысль выдать меня замуж уже давно пришла твоему мужу, а если бы не он, сама я никогда бы до этого не додумалась. После нашего с ним разговора я иной раз размышляла о такой возможности, но всегда с пренебрежением. Фи! Второй брак старит молодую вдову, и будь у меня во втором браке дети, я бы казалась себе бабушкой Генриетты. А ты-то! Ишь какая добрая! Как ревностно ты оберегаешь честь своей подруги и, желая таким образом устроить ее судьбу, находишь, что она должна благодарить тебя за твои заботы и несказанное твое милосердие. Нет, подожди, я покажу тебе, что все доводы, на коих основаны твои любезные хлопоты, не устоят перед малейшим из моих аргументов против вторых браков…