Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну что ж? Ну что ж. – Переглянулись, подумали. – Ну что ж! Если вы предлагаете сами, если вы к этому готовы…
Саша – сейчас был готов ко всему! За сегодняшний день он понял сладость действия. И не боялся – нисколько. Да тот, кто смело действует, – совсем и не находится в самой большой опасности.
Правда, с броневиком он никогда в жизни дела не имел. Но он почти и ни с чем в армии дела не имел. Это всё – освоится.
Главное – дерзость, мгновенность, сейчас – и ехать, сейчас и схватить, пока они этого не ожидают. Арестовать правительство – и кто у них останется? Один Хабалов?
Мысль всё больше нравилась. Но, кажется, колебался Масловский, по силам ли прапорщику арестовать правительство?
Вдруг – раскрылась дверь, и никем не представляемый, сам вошёл блистательный, с отличной выправкой, звеня шпорами, отстукивая сапогами, и доложился:
– Ротмистр Сосновский, гусарского полка! Отдаю себя в распоряжение революции!
И перед кем? перед младшими, перед штатским – ещё задержался в отлично откинутой чести, поражая их.
Все вскочили. Все сразу почувствовали природного военного! Начинало, начинало переходить царское офицерство!
Знакомились, все за руку. И какой симпатичный! – пушистые белые усы, живые остроумные глаза, роскошные рулады голоса, весёлая манера говорить, – просто очаровал и подбодрил их всех.
И Масловский, не теряя времени, предложил ему возглавить экспедицию на Мариинский дворец.
И Саша даже ничуть не обиделся: такое подчинение – по праву, и даже насколько легче ему будет с оружием и с распоряжениями. Да вот уж от чего он был ну совершенно свободен, это от какого-нибудь тщеславия, я или не я, кто старший. Он испытывал никогда не знаемую радость – служить, полностью отдавшись, ничего для себя.
Для себя – хоть смерть. Нет красивее смерти, чем в революцию.
Быстро распределили: Сосновский с Ленартовичем берут броневик, грузовой автомобиль, набирают солдат – и едут штурмовать Мариинский дворец. А два прапорщика, если наберут себе охотников в команды, – едут на Николаевский и Царскосельский вокзалы, тоже в автомобилях, автомобили близ дворца стоят какие-то.
А ещё из кого-нибудь собрать бы разведку в сторону телефонной станции и штаба Хабалова?
Сосновский и Ленартович дружно крупно зашагали по коридору. Саша наслаждался этой ровностью их движений, наслаждался, что нравится всем, что он у дела, что – настоящий военный и именно потому причастен к событиям. А Сосновский – какую-то несдержанную шуточку отпустил по поводу курсистки, промелькнувшей мимо них, даже протянул руку к ней, задержать. (Вот уж, гусар, нашёл время).
Снаружи, в сквере, ещё сгустилось автомобилей и солдат, и разведено было несколько костров. Нашли они предназначенный броневик. Шофёр броневика сразу согласился ехать, а шофёр грузового требовал письменного распоряжения от депутата Керенского. Нашли другого, кто согласился без письменного.
Саша стал кричать «моя команда!», пошёл к тому месту, где их ославил, там были другие, но не свои. Тогда он стал ходить от костра к костру и выкрикивать просто добровольцев на операцию, разумеется не называя какую. Сразу не шли, спрашивали: пешком или на моторе? Узнав, что на моторе, – некоторые покидали костры и шли за ним. Один закричал: «только я на крыле!», и второй: «и я на крыле!», – значит, почётно лежать на неудобном крыле, высунув штык вперёд.
Перед посадкой Сосновский ещё раз и совсем уже не к месту сказал какую-то пошлость на женскую тему, так вольно, что Сашу покоробило.
Но от этого недостойного повода вдруг толкнулась его мысль к Еленьке. И садясь рядом с шофёром, уже под заведенный рычащий мотор, с дюжиной солдат за спиною в кузове и перед тем как рвануть с места, он подумал о ней с новым чувством: не в том унизительном уговаривании, как проходили их последние встречи, но с властным чувством права: он выбрал её – и будет она его! по его воле, а не по своей!
Нет, что-то замечательное есть в войне! Революционной, конечно.
145
По дороге в Таврический привязался Гиммер и неумолчно болтал. Страх не любил Шляпников этих заумных книжных теоретиков, которые напильника или резца держать не умеют, револьвера – брать не брали в руки никогда, но наговорят тебе семь ворохов о пролетариате и о том, как революцию делать. Ты – пересекал границу под Полярным Кругом, ты таскаешься каждую ночь по новым ночёвкам, измучен от бездомья, от бессонницы, – а они в своей чистой одёжке, на чистой квартире, по своим паспортам, ходят в чистую контору – а теперь первые кинутся в прорыв, захватывать места.
А в эти несколько часов от предполудня до сумерок и произошёл великий Прорыв, которого и Шляпников-то всё не мог осознать, дотрясти себя до него, вот ещё на пути к Таврическому, озираясь, всё домекал: так – прорвало до конца? Всё, что загораживало нам годы, – и прорвало?
Но тогда, смекай, менялось и положение партий, и положение лиц.
Соревнование между партиями было и прежде, постоянное, но всегда в пользу левых, интернациональных и боевых, так что состязаться по-серьёзному приходилось только с межрайонцами, то и дело выхватывающими лучшие острые лозунги, ну отчасти с инициативниками, – а все остальные меньшевики, оппортунисты, оборонцы, гвоздёвцы всегда были в ауте, не говоря уже о трудовиках и об энэсах. (А эсеров вообще не было). Но вот, если произошёл Прорыв, то сейчас, жди, в часы и минуты будет решаться совсем новая расстановка сил, кто какие места захватит. Прежние подлинные заслуги теперь станут ничто, а надо – вот сейчас захватывать.
И Шляпников – как никогда отвечал за то, чтоб не растеряться. Перед теми своими отвечал, кто вернётся из Сибири, из-за границы. И перед Лениным особенно, Ленин не простит никакого промаха.
И хорошо, что он поспешил в Таврический в первые же вечерние часы. Тут уже хорохорилась и петушилась вся мелкобуржуазная и литературно-социалистическая публика. Из рабочих районов – никого, а эти, кого давно что-то не видели, так и летели, как мошкара на огонь, носились из комнаты в комнату. И с большой значительностью расхаживали выпущенные из тюрем, хотя просидели кто три недели, как Рафес, кто две ночи – как Капелинский. Среди других как именинник болтался Хрусталёв-Носарь с шашкой на боку – и лез ко всем с объяснениями, что ему ещё сегодня утром грозило три года каторжных работ, и что он с Пятого года несменённый председатель Совета. И важно расхаживал крупнотелый Нахамкис, два военных года просидевший в обывательском футляре. Все уже носились с красными розетками, бантами – и хотели в 7 часов вечера поскорей открывать заседание Совета рабочих депутатов, и все интеллигенты требовали себе мандатов в Совет. Конечно, настоящих выборов на заводах и не могло пройти в сегодняшней суматохе, но хоть кого-то же дождаться рабочих, просто неприлично. Еле Шляпников их пристыдил, уговорил передвинуть открытие на 9 часов. (Про себя рассчитав, что пока, при здешнем составе, у большевиков никаких позиций не будет, и даже сам он не пройдёт в Исполнительный Комитет).
Отговорил – и кинулся к свободным телефонам: разыскивать и созывать своих. Но все они были на улицах, в событиях – а тут меньшевицкие прыщи стянулись расхватывать исторические роли.
Тем временем в большую комнату сносили стулья, табуреты и пёрли любопытные со стороны, пришлось часового поставить на дверях. Кому выписали мандат, кому нет, – собралось всего до полусотни. Большевики не подоспевали, всего один-два. Удивительно, что и пробойных межрайонцев не было, и их бешеного Кротовского. Зато был такой же бешеный Дмитриевский-Александрович, эсер.
Открывать собрание полезли сразу и Соколов, и Эрлих, и Панков. Соколов, с распахнутыми фалдами сюртука, конечно, чувствовал себя главным устроителем. Но и те перепереживали. Ораторствовали сразу несколько, начинали говорить каждый раньше, – и какой вопрос первый, а какой третий – долго не было решено.
Затем пришёл Чхеидзе, с видом весёлым, а сам расслабленный и не претендующий быть вождём, – маленький, сутулый, с большой пролысью, а бородой задёрганной до бесформенности. Но меньшевики засуетились как вокруг несравненного лидера и посадили его на председательское место. Рядом с ним сел другой думский лидер – молодой, толстощёкий, с выложенной причёской Скобелев, ещё ни на что силы не трачены, богатый сыночек, болтался, потом Дума, и подполья не знавал, – да как все они тут почти, кто слетелся.
А перед самым открытием ворвался и тоже сел с ними рядом мальчиковатый Керенский, в костюме в обтяжку. Но и тут же соскучился, что здесь для него не аудитория. Поводил узкими плечами, быстрыми глазами, бросил фразу о торжестве революции – и деловито, быстро ушёл.
И Нахамкис на видном месте сидел, пальцами прочёсывал красивую рыжеватую бороду.