Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И – с новым напором уговаривал. Сейчас Его Высочеству есть ещё время собрать непоколебленные части гарнизона!
Ещё уговаривал – тщетно.
Ещё уговаривал – зря.
Ну хорошо, пусть так. Пусть Его Императорское Высочество не объявляет себя прямо диктатором. Но – поговорить со своим августейшим братом он может? Вот сейчас по прямому проводу? И всё это передать?
Может быть и говорить не так хотелось великому князю, но тут – из вежливости, из уважения – он согласился.
И преобразовалось это так, что начали тут же сообща составлять длинный текст того, что великий князь должен передать в Ставку от своего имени. Помогал и Голицын, и Беляев, и Крыжановский. Поговорить с Государем брату – это все одобрили.
Как это всё назвать? Движение. Оно приняло крупные размеры. И собственное мнение великого князя, что надо уволить весь совет министров, – и князь Голицын подтверждает это же самое. (А Родзянку при этом упоминать не надо, чтобы Государя не сердить лишний раз). И великий князь полагает единственно неизбежным, чтобы Государь остановил свой выбор на лице, которое облечено доверием…
Общества? Нет. Великий князь за такое не брался. Нет… Которое облечено доверием Его Императорского Величества – но одновременно пользуется и уважением в широких слоях… И на такое лицо возложить обязанности председателя совета министров. Совета, ответственного перед…?
У Родзянки не было сомнения: перед Думой! Иначе – никакого шага вперёд не будет сделано. Иначе – к чему весь этот разговор? При нынешнем положении на улицах…
Поддержали думцы. А те – молчали.
Эта тяжесть ложилась на плечи Михаила.
По его извинительному виду, при таких лихих разведенных белокурых усах, – нельзя было догадаться, как же он передаст.
Ну, хорошо хоть – согласился поговорить.
Положение, мол, чрезвычайно серьёзно, и не угодно ли будет Его Императорскому Величеству уполномочить своего брата безотлагательно объявить в столице о таком решении?
Великий князь не откладывал: встал, поблагодарил, всем ласково улыбнулся, всем подал руки. Он собирался теперь к прямому проводу со Ставкой в Главный Штаб. Но осмотрительный Беляев предупредил, что это может оказаться опасно, к Дворцовой площади уже близки мятежники, уже наскакивали. А можно поехать к нему на казённую квартиру, в довмин (дом военного министра), там стоит такой же дублирующий подсоединённый аппарат, да великий князь будет и чувствовать себя привольнее. Отлично, поехал с Беляевым.
Расходились и остальные.
Родзянко был сильно раздосадован такой слабостью великого князя, его неспособностью к государственным шагам. Но всё-таки не без последней надежды, что из этого разговора что-то и выйдет. И что Михаил назовёт же Государю его кандидатуру. (Если были бы наедине – он внушил бы это великому князю прямей). Родзянко просил Беляева непременно потом телефонировать в Думу, сообщить результат.
В ротонде думцы чуть постояли с министрами, собиравшимися на новое вечернее заседание. Министры все были в безнадёжном обречённом состоянии и все ждали, что вот-вот ворвётся толпа. Они и в Мариинский дворец не все на автомобилях прибыли, а сходились и пешком, чтоб не обращать на себя внимания.
Между ними прошёл слух, что в Мариинский пришёл Гучков. И он – мог прийти, как член Государственного Совета. Но что-то покоробило: это был как торжествующий налёт ненавистника. Говорили, и вид у него такой.
Родзянко уезжал, испытывая деятельное превосходство перед ничтожным бессильным правительством, всё запутавшим – и вот теперь подавшим в отставку. О, его правительство будет не такое! Оно властно повернёт Россию.
Они возвращались уже без охраны на крыльях, их грозные сопровождающие куда-то подевались. Их автомобиль теперь несколько раз останавливали мятежники или просто озорники. Но узнавая, что едет Председатель Государственной Думы, – громко приветствовали и пропускали.
А один раз они сами остановились, и шофёр снова прикрепил красный флаг впереди.
Неудобно было воротиться без этого.
140
А ещё после всех передряг на Невском и на Знаменской площади памятной – остался Кирпичников опять один: опять ни единого знакомого лица – все разбились, перемешались, куда-то подевались.
А и вообще толпа редчала, загустило автомобилей, грузовиков, на них солдаты. Кричали тем автомобилям, глазели, махали.
Глядел на это всё Тимофей – и не верил: неужели это он один всё управил? Неуж вся эта чертопляска по всему городу с него единого началась? И вот опять он один.
Этим вольным можно глазеть и махать, у каждого какой-то дом, и вопозднь все разойдутся. А куда – солдату?
Солдату – в казарму, известно. Но куда – мятежному первому унтеру, зачинщику всей заворохи Тимофею Кирпичникову? А что, если в своей казарме как раз его ждут и схватят? Ночью, спящего – и схватят? Лучше б не туда идти. А больше некуда.
Взъерошил Тимофей целый Питер – а ни одного друга и заступника во всём Питере у него нет. Вот подкатит к военному суду, и ни у кого не спрячешься.
Так ли, сяк ли, раздумывая – а ноги сами его понесли к казармам. По Надеждинской.
Тут – волынцев увидел, троих, стоят. К ним. Курят, весёлые. На улице сласть солдату покурить, ведь до се запрещали. Нет, чужие, совсем незнакомые. Говорят – про раззор, про раззар.
Ни у кого и не спросишь, не посоветуешься.
Постоял с ними, дальше пошёл.
На углу Бассейной подумал – делать нечего, повернул к себе.
Сбоку так, подходя.
Фонтанная. Глушь уже, никто не ходит, где это всё многолюдство осталось? На главных улицах. Ну, никого.
И сколько сегодня Кирпичников бесстрашно шёл против солдатских цепей, против стрельбы, насколько утром превозмог всю тягость страха – а вдруг вот тут стало сердце сжимать.
Да шутка ли? Первый бунтовщик – и вот он шёл в казарму один, без подмоги, без защиты, без проверки, – захватят и всё.
Вошёл в Виленский переулок – опять никого. И перед воротами часовых нет.
Вот попал! Сегодня утром здесь он вёл всю учебную команду строем – «умирать за свободу!». И разворачивал в узине переулка – и вот вернулся одиночкой, трусящим ареста.
Нет, не мог он своими ногами отнести голову в капкан.
Вот попал! Побрёл назад по Фонтанной, теперь по Бассейной в другую сторону, потом по Греческому, – и опять никого.
Ну, хоть на снегу ночуй!
А морозик – ничего, берёт.
Только на углу Греческого и Виленекого встретил своих из учебной команды.
– Ну что там у нас, ребята?
Только сейчас заметил: голоса совсем нет, охрип, всё выкричал.
– А ничего.
– В порядке?
– В порядке. А что?
– Ну, все дома? всё тихо?
Не стал им даже объяснять, что он тут раскладывал.
– Айдате!
Двор. Где лежал Лашкевич, уже убрали.
Лестница, которую думал пулемётами защищать, только как-нибудь в казарме продержаться бы, большего не чаяли, большее казалось несдвижимо.
А только чуть пихнули, одной учебной командой, – и пошло. И – погрохотало.
В помещеньи команды – увидели его, закричали. Тут и Канонников, и Бродников. А, мол, фельдфебель! Думали, что уже убит.
Чаю поднесли горячего.
Сел Тимофей на свою койку – и с такой охоткой попил, с такой охоткой, сладкий.
Прочнулся: дежурных-то офицеров нет? Нет. Не, братцы, так не годится, так нас схватят. А ну-ка, дозоры высылаем по соседним улицам. А – только половине раздеться на ночь, а половине – спать в шинелях, в сапогах, с винтовками.
Заворчали, заворчали ребята: на кой они, дозоры? На кой это – на ночь не раздеваться?
141
Часть офицеров-московцев, свободная от своих подразделений, – перед вечером ушла через Большую Невку в расположение гренадерских казарм.
Остальные ходили по офицерскому собранию, не находя себя.
Нападения больше не было – и стрельбы не было.
А по плацу уже свободно расхаживали и свои солдаты, и чужие, и штатские.
Капитан Яковлев снова собрал в библиотеке оставшихся офицеров – кроме братьев Некрасовых это были сплошь прапорщики. И объявил, что бороться дальше надо не стрельбой, а словами. А для этого всем сейчас, на ночь, разойтись по ротам, в какие придётся, заменяя отсутствующих, – и там убедить солдат к порядку, и даже самим остаться там ночевать.
Даже Некрасовы удивились, а у прапорщиков вытаращились глаза: только что стреляли в этих солдат – и по одному разойтись к ним в роты?
Но, пожалуй, Яковлев был прав: если не бежать из батальона прочь, то ничего другого и не остаётся. Странная особенность войны против своих…
В 4-ю роту пошёл её командир штабс-капитан фон-Ферген, весь день просидевший с караулом в клинике у Сампсоньевского моста. Он был для роты новый, всего месяц как с фронта, но рота уже знала и любила его.