Анна Иоановна - А. Сахаров (редактор)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ЛЮБОВЬ ПОВЕРЕННАЯ
Когда Зуда говорил, что из любви Мариорицы построит лестницу хоть на небо, он знал, что говорил. Поспешая воспользоваться этою любовью для своих видов, написал следующее письмо к княжне:
«Обстоятельства, в которых находится господин Волынский, заставляют адресоваться прямо к Вам без околичностей.
Я, Зуда, секретарь и друг его; от меня ничего не имеет он скрытого. Этот приступ достаточен, чтобы меня выслушать. Вам известно, что друзья Артемия Петровича за смелую выходку против герцога курляндского посажены в крепость и ждут там своего смертного приговора. Не миновать этого ж и Артемию Петровичу, если какая-нибудь могучая рука силою чудотворною, силою беспредельной дружбы или любви не оградит его заранее и сейчас от удара, на него уж нанесённого. Требуется высокая энергия, самоотвержение, готовое на все жертвы. Угадываю, скажете Вы: мне предстоит этот подвиг, и никому другому.
Так Вам, княжна, Вам, благороднейшее, возвышенное существо, предлагаю этот подвиг; Вы позавидуете, если он будет предоставлен другому. Может статься, нужно броситься прямо в огонь; но это единственное средство спасти человека, который Вам так дорог, не говорю уже – необходим для России. Не упоминаю Вам о благе человечества в этом случае: Вы этого теперь не поймёте. Представляю только гибель любимого человека, обращаюсь только к сердцу Вашему и, уверен, скорее достигну, чего хочу. Грустно, больно было бы мне, да и напрасно объяснять вам, что появление Ваше в Петербурге, Ваши наружные и душевные совершенства, которым никто не мог бы противиться, отняли у нас государственного человека, вырвали краеугольный камень из-под храма, начатого им во имя спасения отечества. С тех пор как он узнал Вас, он забыл все святые обязанности свои, изменил супруге, друзьям, чести, Богу. Враги его воспользовались слабостью его, или страстью, чтобы сделать её орудием своих козней. Но да идут мимо Вашего сердца эти слова. И пойдут они наверно мимо! Всё это для Вас вздор; Ваше сердце не поймёт теперь ничего из этого. И потому не говорю: возвратите его святым его обязанностям, – напоминаю только гибель любимого человека, твержу только: спасите его от плахи и унижения, которое для него ещё ужаснее смерти.
Минуты дороги. Вот в чём дело!
Вы найдёте здесь две бумаги. Постарайтесь всячески, чтобы государыня их увидела и прочла, но под условием, чтобы Бирона при этом случае с нею не было. Да благословит Вас любовь на этот подвиг! Провидение, конечно, Вас назначило спасти любимого человека от гибели и позора. Что может быть сладостнее этого для Вас, существо необыкновенное!
Но каким образом – спросит Вас государыня – достались Вам эти бумаги? Учитель Ваш Тредьяковский – скажете Вы – оставил у Вас книгу (которую при сём посылаю); перебирая листы её, нашли Вы бумаги и при них записку (тоже здесь прилагаемую). С Тредьяковским мы уже сделаемся на случай, если б потребовали его к государыне налицо для допроса. Записку можете ей показать. Вручаю Вам судьбу А. П.».
«Если Вы любите государыню, – сказано было в особой записке, – если Вам добрая слава её и спокойствие дороги, вручите ей осторожнее вложенные в книгу Тредьяковского бумаги, но только тогда, когда не будет у неё злодея Бирона».
Всё это перешло через руки негра Волынского в руки черномазой его приятельницы, жившей во дворце, и никто не видал, какими путями эта посылка закралась на грудь Мариорицы.
Как дорого ей это поручение!.. Не другому кому, не жене его вручён залог его спасения. Ей, одной ей!.. Провидение знает, что она любит его более всех на свете. Как радует её, возвышает это поручение! Она забывает уж своё горе, бедственную ночь, мать: спасение милого Артемия тут, у сердца её, тут он сам, его жизнь, его спокойствие, счастие, честь! Какая нужда для неё, что она цыганка: она выше всех в мире, – она спасительница милого человека! «Он узнает, – говорит сама с собою Мариорица, – что всё это я, не кто другой, для него сделала. Ещё прикажите что-нибудь, господин Зуда, но только именем его, и вы увидите, буду ли уметь исполнить».
И глаза этого прекрасного создания разгорались огнём неземным, и щёки её пылали. С каким восторгом примеривает она себе терновый венец, ей так расчётливо предлагаемый! А Волынский что делал в это время? Забывал её в объятиях той, которой некогда изменил для неё ж, дочери фатализма. Что ж была его любовь, пылкая, безумная?.. вы легко отгадаете. Не ошибался и в этом случае Зуда!
Вечер во дворце.
Государыня необыкновенно тосковала во весь день. В ушах и сердце её отзывались смелые истины, сказанные её вельможами. Несчастия России, если и вполовину существовали, как ей изобразили, налегли на грудь её, и без того растерзанную болезнями и привычкою к предмету недостойному. Освободиться, однако ж, от него не имела сил и лучше решалась терпеть муки, которым сама себя обрекла. Бирон, понимая очень хорошо своё настоящее положение, был весь день неотступно при ней, окружал её своею заботливостью и изыскивал средства рассеять тучу, налёгшую на чело императрицы… Стрельба в цель в галерее, нарочно для того устроенной, карты, шуты, дурочки – ничто не могло её рассеять. Наконец она объявила герцогу, что очень нездорова и желает остаться одна.
Спросив руку княжны и опираясь на неё, государыня перешла в свою спальню.
– Дитя моё, – сказала она, подвигаясь к креслам, стоявшим возле кровати, – как стучит у тебя сердце! Так и бьёт мне в руку. Здорова ли ты?
– Здорова, – отвечала Мариорица, встревоженная приближением роковой минуты, в которой должна была решиться участь любимого человека, – но беспокоюсь о вас.
Вместо ответа Анна Иоанновна с нежностью пожала ей руку и едва дошла до кресел, в которые тяжело рухнулась. Она велела было позвать камер-девицу, чтобы подать ей другие кресла, на которые обыкновенно клала больные ноги; но Мариорица с какою-то упрямою заботливостью сама спешила всё это исполнить, стала возле неё на колена и начала слегка поводить ладонью то по одной, то по другой ноге государыни, как это делалось каждое утро и вечер для облегчения её страданий. Детские попечения её заметно были приятны Анне Иоанновне.
Они были одни в комнате. Безмолвие нарушалось только вздохами страждущей императрицы. Свет от тройной канделябры сквозил через голубой штоф занавесов и падал на бледное лицо её, отчего оно принимало синеватый цвет мертвизны; утомлённые глаза её по временам закрывались, и, чтобы усилить ещё это подобие смерти, пышная кровать возле неё, с своим убранством, казалась великолепным катафалком, готовым принять останки того, что была некогда царица. Смотря ей пристально в глаза и следя за движением её губ, княжна как бы стерегла выход её души из тела. Кто б подумал, чтобы здесь, в этих двух женщинах – одной, носящей уже все признаки смерти и уничтоженной под тяжестью предчувствия, другой – юной, но слабой, дочери цыганки, принадлежащей единственно любви, ничего не постигающей, кроме неё, – заключалась в эти мгновения судьба империи!.. Несколько минут продолжалось их безмолвное состояние. «Господи! – молила княжна, обмирая от страха пропустить удобное время для подачи бумаг. – Господи! Брось мне на этот раз в душу луч своего уразумения».
Наконец государыня открыла глаза и сказала:
– Довольно, милая! мне легче.
Мариорица, всё стоя на коленах, схватила её руку, с жаром прижала её к губам своим – губы были холодны, на руку государыни закапало что-то горячее.
– Что с тобою? Ты плачешь, кажется?
– Государыня, когда я вижу, что вы страдаете, может быть и не одними телесными болезнями, когда меня заверяют в этом люди вам преданные и дают мне способы спасти вас, что должна я делать?
– Новая беда!.. Объяснись, что такое? – воскликнула государыня, оторвавшись от спинки кресел, к которым была прикована своим изнеможением.
Мариорица вынула из груди бумаги и, подавая их, рассказала искусно, с жаром, что велено ей было сказать. Дрожащими руками приняты бумаги; приказано осмотреть, не стоит ли кто у дверей, и, когда это было исполнено, государыня начала про себя чтение.
Одна из поданных бумаг был подлинный донос Горденки, за который его заморозили, допрашивали цыганку, застрелился Гроснот, пытали, мучили и уморили столько людей.
«Дойдёт до государыни, – умирая, говорил мученик, – я передал моё челобитье Богу». И Господь услышал этот завет на пороге смертном, принял это условие земли с небом, уберёг его сквозь все препятствия человеческие и вручил по назначению. Сколько в этой бумаге ужасных истин насчёт Бирона! В ней описывались разные действия его жестокости и корыстолюбия так ясно, с такими верными доказательствами и важными свидетельствами, что можно было их как бы в очи видеть. «Но сердце твоё, всемилостивейшая государыня, обольётся кровью, – писано было между прочим в доносе, – когда узнаешь способы, употребляемые для обогащения доимочного приказа, отдающего отчёт одному Бирону и его одного обогащающего. Батоги, плети, окачивание на морозе водой, солёная пища без питья, тысячи жестокостей, какие только адская изобретательность умеет разнообразить и оттенить, употребляемы без всякого уважения к истинному несчастию и без всякой ответственности. Закона тут в помину нет; надо всем владычествует одна воля Бирона. Из тысячи случаев опишу тебе, всемилостивейшая государыня, только два, которые покажут, как сборщики должны быть осторожны в своих действиях, и внушат твоему сердцу правила для руководства их в подобных случаях: да различают они на будущее время неплательщика по несчастию, насланному свыше, от несостоятельного по закоснелой лени, разврату или упрямству. Самодержавное слово твоё пусть облегчит участь одиноких, обременённых многочисленным семейством, несчастных, которых настигла кара Божия, лишив болезнями нескольких рабочих рук, падежом – скота, пожарами – крова, неурожаем – куска хлеба. Составители закона должны помнить, что они имеют дело с человеком, а не с вещью, готовою всё вытерпеть.