Жизнь и судьба - Василий Семёнович Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как бы Толя радовался, – сказала Людмила Николаевна.
– Вот и маме я не напишу об этом.
Людмила Николаевна сказала:
– Витя, уже двенадцатый час, Нади нет. Вчера она пришла в одиннадцать.
– Что ж тут такого?
– Она говорит, что у подруги, но меня это тревожит. Она говорит, что у отца Майки есть ночной пропуск на машину и он ее подвозит до нашего угла.
– Чего ж тревожиться? – сказал Виктор Павлович и подумал: «Господи, речь идет о большом успехе, о государственной Сталинской премии, зачем перебивать этот разговор житейскими пустяками».
Он помолчал, кротко вздохнул.
На третий день после заседания ученого совета Штрум позвонил Шишакову по домашнему телефону, он хотел просить его принять на работу молодого физика Ландесмана. Дирекция и отдел кадров все оттягивали оформление. Одновременно он хотел попросить, чтобы Алексей Алексеевич ускорил вызов из Казани Анны Наумовны Вайспапир. Теперь, когда в институте шел новый набор, не было смысла оставлять квалифицированных работников в Казани.
Он давно уж хотел говорить обо всем этом с Шишаковым, но казалось, что Шишаков может быть с ним недостаточно любезен, скажет: «Обратитесь к моему заместителю». И Штрум все откладывал этот разговор.
Теперь волна успеха подняла его. Десять дней назад ему казалось неудобным прийти на прием к Шишакову, а сегодня было просто и естественно позвонить ему на дом.
Женский голос осведомился:
– Кто спрашивает?
Штрум ответил. Ему было приятно слышать свой голос, так неторопливо, спокойно назвал он себя.
Женщина у телефона помедлила, потом ласково сказала: «Одну минуточку», – а через минуточку она так же ласково проговорила:
– Пожалуйста, позвоните завтра в десять часов в институт.
– Простите, пожалуйста, – сказал Штрум.
Всем телом, кожей он ощутил жгучую неловкость.
Он тоскливо угадывал, что и ночью во сне его не оставит это чувство, что он утром, проснувшись, подумает: «Почему тошно?» – и вспомнит: «Ах да, этот дурацкий звонок».
Он зашел в комнату к жене и рассказал о несостоявшемся разговоре с Шишаковым.
– Да-да, не к масти козырь, как говорит обо мне твоя мама.
Он стал ругать женщину, отвечавшую ему.
– Черт, сука, не выношу гнусную манеру узнавать, кто спрашивает, а потом отвечать: барин занят.
Людмила Николаевна в подобных случаях обычно возмущалась, и ему хотелось ее послушать.
– Помнишь, – сказал он, – я считал, что равнодушие Шишакова связано с тем, что он не может нажить на моей работе капитал. А теперь мне сдается, что капитал ему можно нажить, но по-другому: дискредитировать меня. Ведь он знает: Садко меня не любит.
– Господи, до чего ты подозрителен, – сказала Людмила Николаевна, – который час?
– Четверть десятого.
– Видишь, а Нади нет.
– Господи, – сказал Штрум, – до чего ж ты подозрительна.
– Между прочим, – сказала Людмила Николаевна, – сегодня я слышала в лимитном: Свечина, оказывается, тоже на премию выдвигают.
– Скажи пожалуйста, он не сказал мне. За что ж это?
– За теорию рассеяния, кажется.
– Непонятно. Ведь она была опубликована до войны.
– Ну и что ж. За прошлое тоже дают. Он получит, а ты нет. Вот увидишь. Ты все для этого делаешь.
– Дура ты, Люда. Садко меня не любит!
– Тебе мамы недостает. Она тебе во всем подпевала.
– Не понимаю твоего раздражения. Если б в свое время ты к моей маме проявляла хоть долю того тепла, что я к Александре Владимировне.
– Анна Семеновна никогда не любила Толю, – сказала Людмила Николаевна.
– Неправда, неправда, – сказал Штрум, и жена показалась ему чужой, пугающей своей упорной несправедливостью.
53
Утром в институте Штрум узнал от Соколова новость. Накануне вечером Шишаков пригласил к себе в гости нескольких работников института. За Соколовым на машине заехал Ковченко.
Среди званых был заведующий отделом науки ЦК, молодой Бадьин.
Штрума покоробила неловкость, – очевидно, он звонил Шишакову в то время, когда собрались гости.
Усмехаясь, он сказал Соколову:
– В числе приглашенных был граф Сен-Жермен, о чем же говорили господа?
Он вспомнил, как, звоня по телефону Шишакову, бархатным голосом назвал себя, уверенный, что, услыша фамилию «Штрум», Алексей Алексеевич радостно кинется к телефону. Он даже застонал от этого воспоминания, подумал, что так жалобно стонут собаки, тщетно вычесывая невыносимо лютую блоху.
– Между прочим, – сказал Соколов, – обставлено это было совсем не по-военному. Кофе, сухое вино «Гурджаани». И народу было мало, человек десять.
– Странно, – сказал Штрум, и Соколов понял, к чему относилось это задумчивое «странно», тоже задумчиво сказал:
– Да, не совсем понятно, вернее, совсем непонятно.
– А Натан Самсонович был? – спросил Штрум.
– Гуревич не был, кажется, ему звонили, он вел занятия с аспирантами.
– Да-да-да, – сказал Штрум и забарабанил пальцем по столу. Потом он неожиданно для самого себя спросил Соколова: – Петр Лаврентьевич, о работе моей ничего не говорили?
Соколов помялся:
– Такое чувство, Виктор Павлович, что ваши хвалители и поклонники оказывают вам медвежью услугу, – начальство раздражается.
– Чего ж вы молчите? Ну?
Соколов рассказал, что Гавронов заговорил о том, что работа Штрума противоречит ленинским взглядам на природу материи.
– Ну? – сказал Штрум. – И что же?
– Да, понимаете, Гавронов – это чепуха, но неприятно, Бадьин его поддержал. Что-то вроде того, что работа ваша при всей своей талантливости противоречит установкам, данным на том знаменитом совещании.
Он оглянулся на дверь, потом на телефон и сказал вполголоса:
– Понимаете, мне показалось, не вздумают ли наши шефы институтские в связи с кампанией за партийность науки избрать вас в качестве козла отпущения. Знаете, как у нас кампании проводятся. Выберут жертву – и давай ее молотить. Это было бы ужасно. Ведь работа замечательная, особая!
– Что же, так никто и не возражал?
– Пожалуй, нет.
– А вы, Петр Лаврентьевич?
– Я считал бессмысленным вступать в спор. Нет смысла опровергать демагогию.
Штрум смутился, чувствуя смущение своего друга, и сказал:
– Да-да, конечно, конечно. Вы правы.
Они молчали, но молчание их не было легким. Холодок страха коснулся Штрума, того, что всегда тайно жил в сердце, страха перед гневом государства, страха оказаться жертвой этого гнева, обращающего человека в пыль.
– Да-да-да, – задумчиво сказал он, – не до жиру, быть бы живу.
– Как я хочу, чтобы вы поняли это, – вполголоса сказал Соколов.
– Петр Лаврентьевич, – тоже вполголоса спросил Штрум, – как там Мадьяров, благополучен? Пишет он вам? Я иногда очень тревожусь, сам не знаю отчего.
В этом внезапном разговоре шепотом они как бы выразили, что у людей есть свои, особые, людские, негосударственные отношения.
Соколов спокойно, раздельно ответил:
– Нет, я из Казани ничего не имею.
Его