Остромов, или Ученик чародея - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тогда, продолжал Даня, Хасан у подножия скалы отрекся от своего чародейства и выбросил в море перстень чародея, знак высшей власти. И скала пропустила его, и он прошел в пещеру, где страшным каркающим хохотом смеялась над ним птица, и так же смеялся его выросший сын.
— Сын мой, — сказал Хасан, — я был великим чародеем, отдал для этого все и отрекся от всего.
— Не слушай его, — прокаркала птица, — у него ничего не было, он нищий.
— Сын мой, — продолжал Хасан, — я потерял твою мать, чтобы спасти остров, но теперь у меня нет острова, остался только ты.
— Да и того не осталось, — каркала птица, — он уже не твой, а мой.
Алеша Кретов начал подозрительно сопеть.
— Сын мой, — сказал тогда Хасан, — вспомни это, — и показал выросшему сыну зеркальце, и сын увидел себя и ужаснулся перемене. Он увидел свой клюв, свое хищное лицо, свои сутулые птичьи плечи, увидел старого отца перед собой, зарыдал и бросился на камни перед ним. А отец присел погладить его по голове, и они забыли о птице Рух.
— Хорошо же, — прокаркала птица, — я улетаю с этого острова, который осквернен человеком. А вы остаетесь здесь вдвоем, и обратной дороги вам нет. Посмотрю я, как вы здесь выживете, два человечка на острове, где нельзя быть человеком. Прощайте, бескрылые!
И она улетела, а отец и сын, обнявшись, смотрели ей вслед без особенного сожаления.
— Ну, они выжили там? — спросил мальчик Кретов.
— Конечно, — успокоил Даня. — Ведь у них было зеркальце. Они поймали луч, развели огонь, ну и вообще, как говорится, началась цивилизация…
Сам он не очень верил в такой исход. Но придумалось так, а особо раздумывать было некогда. И мальчик Кретов в тот вечер заснул почти здоровым.
Матери Алеши Кретова не слишком нравился одинокий мужчина, который бог знает о чем толкует с мальчиком и непонятно чему его учит. На третье лето она не отпустила Лешу с Даниилом Ильичом в Мещеру, и Леша спокойно принял это, не плакал. Может быть, в том, чтобы отдаляться от всех и ни к кому не привязываться слишком, была своя правда — и Даня с легким сердцем уехал в очередное одинокое странствие, где услышал много новых откровений. Будь с ним Леша, он бы их, конечно, не услышал.
6Ранней зимой 1939 года эзотериков стали брать по второму кругу.
Было уже все равно, кого брать. Всех, кого не расстреляли за былые грехи, достреливали. Всех, кого выпустили, вылавливали снова, выковыривали из складок, куда они предусмотрительно забились, и наказывали за старое — кого смертью, кого сроком. Ссылка более не практиковалась, ибо гальванизация осмысленна тогда, когда усиливается.
Галицкий упоминался в нескольких протоколах. Левыкин вспомнил, что видел его. Остромов, взятый в Абхазии на чайной фабрике и умерший после третьего допроса от сердечной недостаточности (тогда все умирали от сердечной недостаточности, выражавшейся во множественных гематомах), успел показать, что да, такой был.
Галицкий был фигура странная, недостоверная. В прошлый раз его не тронули, ускользнул. И вот теперь он спокойно работал в отделе учета, в странном тресте, которым тоже пора попризаняться, — но это успеется: подозрительно было то, что Галицкий запомнился единицам. О нем никто не мог сказать ничего определенного. Он хитро замаскировался. Никто не помнил даже, где он живет. Его быстро нашли по фамилии. Такие — ни для кого не видные, но ни от кого не прячущиеся, — были опасней всех. Видимо, он курировал всю сеть. Сети еще не было, но на допросах ее выдумывали быстро. Допрашивать эзотериков было одно удовольствие. У них было превосходное воображение. Жаль только, что многие упоминаемые ими сущности, враждебные советской власти, были недоступны, ибо находились в тонких мирах. После кратких, но убедительных разъяснений эзотерики переставали валить все на Гермеса Трисмегиста и начинали сдавать друг друга.
На очных ставках они вели себя трогательно. Большинство давно разлетелось, почувствовав, что самое надежное — оседать по окраинам; но теперь скребли и по сусекам. Они давно не видели друг друга и радостно делились вновь обретенным опытом. Трудность заключалась в том, что они никак не желали признаваться во вредительстве. Напротив, у них получалось, что только их молитвами и радениями воздвигся, скажем, Днепрогэс. В тридцать восьмом взяли Александра Валерьевича Варченко, человека серьезного. Вместе с ним взяли Двубокого, у которого нашли семнадцать сушеных членов, по числу членов Политбюро. Аналогия была ясна. Он хотел их извести. Александр Валерьевич Варченко был человек серьезный и обещал следователю всевластие, потому что гекатомба была самое то, и страна уже почти достигла абсолютного могущества, но убирать сейчас Александра Валерьевича было никак нельзя, он один знал, зачем все это. Следователь, в отличие от Александра Валерьевича, был человек несерьезный, Сент-Анри д’Альдейбра не читал, и Александр Валерьевич отправился в гекатомбу, или в мясорубку, это как кому нравится. Ему не нравилось никак, но его не спросили.
Даня понятия не имел, что за ним придут. Он допускал это, разумеется. Знание тонких миров не предполагает знания будущего, ибо истинный маг видит пути человечества, а с личной судьбой как-нибудь разберется сам. На известном уровне личной судьбы вообще нет. Даня не знал своей степени, да и не нуждался в этом, поскольку никаких третьих, седьмых и двадцать девятых степеней, как сказано в одном трактате, иарерахия не содержит. Степеней всего три — ученик чародея, чародей и то, к чему Даня медленно, но неотвратимо приближался.
Его взяли, когда он приступил к ежедневным упражнениям и только что разогрелся. Ему не составило бы труда уйти у них из рук, исчезнуть, мгновенно перейти в состояние левитации — для этого не потребовалось бы даже особой сосредоточенности, поскольку разрешившееся долгое ожидание, хотя бы и подспудное, часто приводит к взлету, и не всегда это ожидание счастья. Но в нем с осени двадцать пятого года сидело желание искупить тогдашнее бегство. И кроме того, ему хотелось знать, как все будет.
Заеда была на службе, Алеша Кретов — в школе. О том, что его взяли, знали только управдом да дворник.
Даниила Ильича привезли во внутреннюю тюрьму Большого дома на Литейном, отобрали паспорт, кошелек, часы, ремень и шнурки, никакого допроса не сняли, а отправили, по тогдашней практике, в одну из переполненных камер, располагавшихся по обе стороны длинного коридора в ледяном подвале без окон. Летом тут умирали от жары, зимой от холода. Рассказывали, что для перемалывания трупов в конце коридора устроена электрическая мельница. Это была неправда. Ничего интересного, в том числе электрической мельницы, там не было.
Даня долго думал, как все будет, и даже обиделся, насколько все похоже. С некоторых пор совершенно нечему было удивиться.
Его мариновали в ожидании первого допроса полные сутки, и все эти сутки он прислушивался к разговорам. В его камере было шестьдесят человек, и все эти люди были уверены, что недоразумение выяснится, хотя в душе понимали, что, по всей вероятности, не выйдут отсюда никогда. Большая часть заключенных внутренней тюрьмы вскоре переводилась в Кресты — на Литейном осуществлялась так называемая активная фаза следствия. Выяснением деталей и проработкой фабулы занимались на местах. В Большом доме отыскивали место каждого дела в общей мозаике и добивались главного — признания. После него обычно шло легче.
Даня пятый час без движения сидел на так называемой шконке — деревянной полке, на которой давно спали по очереди. Днем лежать не разрешалось. Он практиковал экстериоризацию, но шла она трудно. Мешал фон — повышенная концентрация сновидного, сковывающего страха; максимум того, что ему удалось, — вогнать себя в состояние тоскливого полубодрствования. То, что было перед ним, не походило ни на шрустр, ни на Эейю, а скорее на их причудливый синтез — то ли внутренний ад высших сущностей вышел наружу, то ли внешний ад низших облагородил их наконец и вместо животной радостной злобы вызвал покорный страх. Изначально ничего подобного не было — только человеку под силу было создать такое.
— Как вы думаете, — спросил его тихий, почти невидимый человек слева, — зачем надо, чтобы признавались?
Даня сначала промолчал, подумав, что обращаются не к нему, — но робкое, почти птичье поскребывание по рукаву подтвердило: ответа ждали от него.
— Не знаю, — сказал он честно.
— Вот и я не знаю, — закивал человечек слева. — Ведь они и так могут сделать, что захотят. Признаться, не признаться — какая разница? И других сдавать необязательно. Они же все равно всех могут взять, кого им понравится.
Даня молча кивнул.
— Ну так вот я и не понимаю! — возмущенно зашептал человечек. Видимо, он многим здесь уже задавал этот вопрос и ни от кого не получал ответа, да здесь и не откровенничали. — Видимость они никакую давно не соблюдают. Всем все равно. Запад промолчит. Он теперь на все молчит. Да никому и дела нет. Одни дикари едят других дикарей — что, кто-нибудь вступается? Если б чуть иначе повернулось, мы бы тоже ели.