Собрание Сочинений. Том 2. Произведения 1942-1969 годов. - Хорхе Луис Борхес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как ни странно, он долго не подозревал, в чем дело. Озарение пришло внезапно. Он понял, что не в силах вспомнить черты, звуки и краски снов, поскольку ни черт, ни красок, ни звуков не существовало и это были не сны. Перед ним была явь — явь по ту сторону безмолвия и зренья, а стало быть — по ту сторону памяти. Это поразило его даже больше самого факта, что после смерти он все еще барахтается в круговороте бессвязных образов. Доносившиеся голоса были отзвуками, лица — масками, пальцы рук — миражом, смутным и, разумеется, бесплотным, но таким знакомым и дорогим.
Неизвестно как, он почувствовал, что должен вырваться за эти пределы: там ему откроется иной мир, где нет ни прошедшего, ни настоящего, ни будущего. Понемногу этот мир обступал его. Он прошел через долгий ряд агоний, миновал края отчаяния и сиротства. Скитания были чудовищны, превосходя все прежние чувства, воспоминания и надежды. Сам ужас разверзся перед ним во всей небывалости и блеске. И тогда он понял, что удостоился прощенья, а все это время был в раю.
ЧИТАТЕЛЬ
Кто-то гордится каждой написанной книгой,
я — любою прочтенной.
Я не мечтал быть филологом,
погружаться в склоненья, залоги, кропотливые превращения звуков,
«д» перешедшее в «т»,
«г», замещенное «к»,
но пронес через все свои годы
любовь к языку.
Ночь со мной коротает Вергилий,
ведь желанье постичь, а потом позабыть латинский —
это род одержимости, а забвенье —
та же память, ее глухое подполье,
оборотная, скрытая сторона монеты.
Когда из слабеющих глаз исчезли
мои ненаглядные тени,
лица и строки,
я принялся учить стальное наречье,
язык отцов, на котором слагались гимны
клинкам и взморьям,
и теперь, через семь столетий,
из окраинной Фулы
до меня долетает твой голос, Снорри.
Юный читатель следует строгому распорядку,
чтобы взамен получить столь же строгое знанье;
а в мои лета любой расчет — авантюра
у самого края ночи.
Мне не постичь твоих древних речений, Север,
не окунуть ненасытных рук в твое золото, Сигурд;
мой замысел безграничен
и пройдет со мной до могилы, —
непостижимый, как мирозданье
и я, ученик за книгой.
ХВАЛА ТЬМЕ
Старость (как ее именуют другие)
это, наверно, лучшее время жизни.
Зверь уже умер или почти что умер.
Человек и душа остались.
Я живу среди призраков — ярких или туманных,
но никак не во мраке.
Буэнос-Айрес,
прежде искромсанный на предместья
до самой бескрайней равнины,
снова стал Реколетой, Ретиро,
лабиринтом вокруг площади Онсе
и немногими старыми особняками,
которые все еще называем Югом.
Мир мне всегда казался слишком подробным.
Демокрит из Абдер ослепил себя, чтобы предаться мысли;
время стало моим Демокритом{811}.
Моя полутьма безболезненна и неспешна,
скользит по отлогому спуску
и похожа на вечность.
Лица друзей размыты,
женщины — те же, какими были когда-то,
а кафе, вероятно, совсем другие,
и на страницах книг — ни единой буквы.
Кого-то, должно быть, пугают такие вещи,
а для меня это нежность и возвращенье.
Из всех поколений дошедших доныне текстов
я в силах прочесть немного:
только то, что читаю на память,
читая и преображая.
С Юга и Запада, Севера и Востока
дороги сбегаются, препровождая меня
к моему сокровенному центру.
Это дороги — звуки и отпечатки,
женщины и мужчины, смерти и воскресенья,
ночи и дни,
бдения и кошмары,
каждый миг прожитого тобой
и всего пережитого миром,
датский несокрушимый меч и арабский месяц,
деяния мертвых,
счастье взаимности, найденные слова,
Эмерсон, снег и столько всего на свете!
Теперь их можно забыть. Я иду к моему средоточью,
к окончательной формуле,
к зеркалу и ключу.
Скоро узнаю, кто я.
НЕ ВОШЕДШЕЕ В КНИГИ
РОЖЕ КАЮА{813}
«ДЕТЕКТИВНЫЙ РОМАН»{812}
Я не верю в историю; ничего не знаю про социологию; единственное, о чем я, не имея ни других привязанностей, ни другого занятия, могу хоть как-то судить — это литература. Литературная часть книги Каюа (оценка, пересказ, критика, предпочтения), по-моему, совершенно превосходна, историко-социологическая — совершенно не убедительна. (О границах своей осведомленности я уже сказал.)
На странице 14 Каюа выводит детективный жанр из одного конкретного обстоятельства: полицейских ищеек Фуше, страха французов перед переодетыми и вездесущими шпиками. Он поминает роман Бальзака «Une ténébreuse affaire»[446], романы-фельетоны Габорио. И добавляет: «Точные даты тут не важны». Допустим. Но если посмотреть на дело иначе, то уместно вспомнить, что «Une ténébreuse affaire» (чья неясность предвосхищает нынешние детективы) появилась на свет в 1841 году, иначе говоря, вместе с безупречным образцом жанра — новеллой «The Murders in the Rue Morgue»[447]. Что до первопроходческой роли Габорио, то его «L’affaire Lerouge»[448] вообще относится к 1863 году… Вероятно, предыстория детективного жанра коренится скорее в мыслительных навыках и неповторимых Erlebnisse[449] Эдгара Аллана По, чем в неприязни, которую вызывали в 1799 году agents provocateurs[450] Жозефа Фуше.
Еще одно мелкое замечание: кажется, Каюа слишком уж полагается на добропорядочность членов Crime Club’a{814}. Он судит их по правилам, изложенным мисс Дороти Л. Сейере. А ведь это все равно что судить о новом фильме по гиперболам программки, о зубной пасте — по надписям на тюбике или об аргентинском правительстве — по Конституции Аргентины. Да, к Клубу принадлежат Николас Блейк{815} и Милуорд Кеннеди{816}, но за ними следуют фигуры, уже не внушающие такой уверенности: Дж. Дж. Коннинггон{817}, Картер Диксон{818} и сама упомянутая выше мисс Сейере. Первый, стремясь обогатить словесность, привносит в нее баллистику, токсикологию, дактилоскопию, искусство