Карамзин - Владимир Муравьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр Тургенев, остававшийся вне тайного общества (хотя он также придерживался умеренно либеральных воззрений), после очередного чтения Карамзиным в доме Е. Ф. Муравьевой предисловия и отрывков из «Истории…» в феврале 1816 года пишет брату Сергею в Париж, где тот находился на дипломатической службе: «Его „Историю“ ни с какою сравнить нельзя, потому что он приноровим ее к России, т. е. она изымалась из материалов исторических, совершенно свой особенный национальный характер имеющих. Не только это будет истинное начало нашей литературы, но „История“ его послужит нам краеугольным камнем для православия, народного воспитания, монархического управления и, Бог даст, русской возможной конституции. Она объяснит нам понятия о России, или, лучше, даст нам оных. Мы узнаем, что мы были, как переходили от настоящего status quo (лат., положения) и чем мы можем быть, не прибегая к насильственным преобразованиям».
Николай Тургенев, член тайного общества, в том же 1816 году также пишет брату Сергею о карамзинской «Истории…»: «Карамзина „История“ началась печататься. Многие, в особенности брат Александр Ив., очень ее хвалят. Что касается до меня, то я ничего еще не читал, но, посмотрев на Карамзина, думаю, что мы будем лучше знать facta (лат., факты, события) русской истории, но не надеюсь, чтобы сие важное для России творение распространило у нас либеральные идеи; боюсь даже противного».
К концу 1816 года четко обозначилось основное противоречие между Карамзиным и молодыми либералами. Оно заключалось в том, что он полагал надежду на действие времени, постепенность преобразований, они же ждать не хотели, предпочитая не развязывать, а разрубить узел, не принимая во внимание того, что при разрубании все завязанное должно быть неминуемо поражено или даже уничтожено. Об одном из разговоров на эту тему рассказывает Н. И. Тургенев в дневниковой записи от 12 ноября 1816 года: «Вчера был я при заседании „Арзамаса“… После заседания говорил я с Карамзиным, Блудовым и другими о положении России и о всем том, о чем я говорю всего охотнее. Они говорят, что любят то же, что и я люблю. Но я этой любви не верю. Что любишь, того и желать надобно. Они же желают цели, но не желают средств. Все отлагают — на время; но время, как я уже давно заметил, принося с собою доброе, приносит вместе и злое. Вопрос в том, должно ли то быть, что желательно? — Должно. Есть ли теперь удобный случай для произведения чего-нибудь в действие? — Есть; ибо такого правительства или, лучше сказать, правителя долго России не дождаться. — Итак, из сего следует, что надобно делать — „дерзайте убо, дерзайте, людие Божии…“».
Пушкин говорит о негодовании «молодых якобинцев», проявившемся в разговорах, и о двух произведениях письменных, но неизданных — рукописи Никиты Муравьева и частном письме М. Орлова. Это и было то суждение частного, домашнего общества, которое имело решительное воздействие на общественное мнение.
Никита Муравьев назвал свою рукопись «Мысли об „Истории государства Российского“ H. М. Карамзина». Закончив ее во второй половине 1818 года, он прежде всего показал свое сочинение Карамзину, который, прочтя, сказал, что не возражает против ее распространения.
Муравьев начинает «Мысли…», полемизируя с заключительной фразой посвящения «Истории…» императору. Карамзин пишет: «История народа принадлежит Царю»; Муравьев утверждает: «История принадлежит народам». Эта карамзинская фраза как раз и была из числа «отдельных размышлений», повторяемых и опровергаемых «молодыми якобинцами». Но дело в том, что они вкладывали в нее не тот смысл, который имел в виду Карамзин. Вяземский поясняет: «Карамзин в посвящении исторического творения своего императору Александру сказал: „История народа принадлежит Царю“. Либералы того времени осуждали эти слова и видели в них выражение раболепства. Взгляд их был ошибочен и буквально близорук. Они не понимали ни Александра, ни Карамзина. Разумеется, мысль писателя заключалась не в том, что история есть, так сказать, казенная собственность царей, из которой могут они сделать все, что им угодно. Карамзин видимым образом говорил, что история народа есть нераздельная принадлежность царского звания, т. е. что цари должны преимущественно перед прочими изучать минувшую историю своего народа».
Муравьев требует от истории, чтобы она воспламеняла гражданскую добродетель, подвигала на «брань вечную» блага со злом; он хочет видеть в истории примеры открытого сопротивления, а не «рабскую хитрость» Иоанна Калиты. «Не примирение наше с несовершенством, не удовлетворение суетного любопытства, не пища чувствительности, — говорит он, — составляют предмет нашей истории: она возжигает соревнование веков, пробуждает душевные силы наши и устремляет к тому совершенству, которое суждено на земле. Священными устами истории праотцы наши взывают к нам: не посрамите земли русская!» Муравьев хотел видеть в истории материал для революционной агитации, нечто вроде карамзинской повести «Марфа Посадница» (кстати сказать, она называлась в числе сочинений, способствовавших формированию революционных, республиканских взглядов в обществе).
Михаил Орлов в упоминаемом Пушкиным письме Вяземскому возмущается первым томом «Истории…», потому что в нем, по его словам, Карамзин «хочет быть бесстрастным космополитом, а не гражданином»: «Зачем ищет одну сухую истину преданий, а не приклонит все предания к бывшему величию нашего Отечества?.. Тит Ливий сохранил предание о божественном происхождении Ромула, Карамзину должно было сохранить таковое же о величии древних славян и россов». Одним словом, Орлов, как и Муравьев, хотел бы, чтобы «История…» исполняла агитационные функции.
Однако, несмотря на все недоброжелательные толки, успех «Истории…» был очевиден. Сразу же после распродажи первого издания, петербургские книгопродавцы Оленины покупают у Карамзина право на второе издание. В июне 1818 года его начали печатать. Карамзин задерживается с отъездом в Москву, чтобы по первому тому посмотреть, можно ли довериться аккуратности издателя. В августе выясняется, что его присутствие необходимо. «Первые листы второго издания доказали мне необходимость остаться здесь на зиму: иначе будет ошибка на ошибке, чего при жизни не хочу видеть, — пишет он Дмитриеву. — Остаюсь не без грусти. Здесь мы не на месте, а жить уже недолго. Уверен в твоей дружбе, следственно, уверен и в том, что тебе жаль не быть с нами, как нам жаль не быть с тобою в одном городе. Несмотря на знаки государевой милости, стремлюсь душой вдаль от блестящего света, с которым у меня нет симпатии. Тем живее чувствую потребность дружбы, истинной, старой, неизменной. Здесь у нас только молодые друзья».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});