Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7 - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Побереги свое остроумие для свадебного застолья, — укорил и хорошо к нему относившийся Поланецкий. — Скажи лучше, как поживает Васковский?
— Тоже помешался, — с серьезным видом заявил Букацкий.
— Так нельзя шутить, — возразила Марыня.
— И совсем это не смешно, — прибавил Поланецкий.
— Да, помешался, — все с тою же серьезностью продолжал Букацкий. — Вот вам доказательства: во-первых, расхаживает по Риму без шляпы, вернее, расхаживал, сейчас он в Перуджии, во-вторых, накинулся на одну хорошенькую молодую англичанку, доказывая, что англичане только в частной жизни следуют евангельским заветам, а в отношении Ирландии ведут себя не по-христиански, в-третьих, он печатает брошюру, где утверждается, будто миссия возродить и обновить историю посредством христианства возложена на самое юное арийское племя. Согласитесь, что доказательства веские.
— Это мы знали еще до его отъезда и, если больше с ним ничего не случилось, надеемся, что увидим его в добром здравии.
— А он не собирается возвращаться.
Поланецкий вынул записную книжку, написал несколько слов карандашом и протянул Марыне со словами:
— Прочтите и скажите, согласны ли вы?
— Ну, если в моем присутствии начинают обмениваться записками, то я ухожу, — сказал Букацкий.
— Нет, нет, это не секрет!
Марыня покраснела от удовольствия и, словно не веря глазам, стала спрашивать:
— Да? Это правда?..
— Зависит только от вас.
— Ах, пан Стах, я даже мечтать об этом не смела. Пойду папе скажу.
И выбежала из комнаты.
— Будь я поэтом, я бы повесился, — сказал Букацкий.
— Почему?
— Если несколько слов, нацарапанных компаньоном торгового дома «Бигель и К°», могут произвести впечатление сильнее самого совершенного сонета, лучше в подмастерья к мельнику идти, чем писать стихи.
Марыня на радостях забыла записную книжку, и Поланецкий подал ее Букацкому.
— Прочти, — сказал он.
— «После свадьбы — Венеция, Флоренция, Рим, Неаполь, согласны?» — вслух прочел Букацкий. — Итак, путешествие по Италии?
— Да. Представь, бедняжка еще не была за границей; Италия кажется ей заколдованным царством, куда вступить ей не дано. Это для нее большая радость, а мне доставить ей удовольствие хочется, черт возьми!
— Любовь и Италия! Боже мой, неужто тебе это еще не надоело! Ведь это старо, как мир.
— Неправда! Влюбись, и увидишь все в другом свете.
— Я, милый мой, свое отлюбил и больше не влюблюсь. Загадка сфинкса давно уже разгадана мной и больше не соблазняет.
— Женись, Букацкий!
— Не могу — по причине слабого зрения и больного желудка.
— Какое это имеет отношение к женитьбе?
— Видишь ли, женщина — это как лист бумаги, с одной стороны он исписан ангелом, с другой чертом, бумага просвечивает, слова сливаются — получается каша, которой ни разобрать, ни переварить.
— Как ты можешь всю жизнь шутить?
— Женатый, холостой — все равно от смерти не уйдешь. Мы иной раз о ней позабываем, да она-то о нас нет.
Тут вернулась Марыня с отцом, который тотчас заключил Поланецкого в объятия.
— Марыня мне сказала, что вы после свадьбы в Италию собираетесь.
— Да, если будущая моя повелительница не возражает.
— Не только не возражает, — подхватила Марыня, — но от радости совсем голову потеряла и на одной ножке прыгать готова, как будто ей десять лет.
— Если благословение одинокого старца будет вам споспешествовать в далеком путешествии, то благословляю вас, — произнес Плавицкий, возводя очи горе и подымая длань на потеху Букацкому.
Но Марыня, схватив отцовскую руку, со смехом поцеловала ее.
— Папочка, ты еще успеешь, мы ведь только после свадьбы собираемся.
— И вообще, что особенного, — прибавил Букацкий, — купили билет, сдали вещи в багаж — и вся недолга. Садись да поезжай.
— Вы уже до того дошли, что благословение одинокого старца и отца почитаете излишним? — патетически вопросил Плавицкий циника.
Букацкий обнял его вместо ответа за плечи и, поцеловав в жилетку, сказал:
— А не хотите, одинокий старец, в пикет сыграть? А эти двое безумцев пускай всласть наговорятся.
— Но с Рубиконом?.. — осведомился старик.
— С чем вам только будет угодно, — ответствовал Букацкий и предложил молодой паре: — Давайте я буду вашим чичероне в Италии.
— Боже избави, — отвечал Поланецкий. — Я только в Бельгии и Франции побывал, в Италии не довелось, но хочется посмотреть, что покажется интересным нам, а не тебе. Знаю я таких оригиналов, для вас искусство — только предлог порисоваться своими познаниями. — И продолжал, обращаясь к Марыне: — Да, да, вот до чего доходят. Великого в своей простоте искусства они не понимают, им подавай что-нибудь поизысканней, чтобы пощекотать свой пресыщенный вкус и ученость свою продемонстрировать. Они за деревьями леса не видят. Их не великие произведения привлекают, которыми станем любоваться мы, а ничтожные, о которых никто не слыхал; откапывают какие-то никому не ведомые имена, рассуждают с ученым видом о разных живописных манерах, вбивая себе и другим в голову, что вещи слабые и недотянутые лучше сильных и совершенных. Воспользоваться его услугами — значит проглядеть храмы, таращась в лупу на мелочи какие-то. Все это снобизм, пресыщенность, изощренность, а мы люди простые, вот что я вам скажу.
Марыня с гордостью смотрела на своего жениха, точно желая сказать: «Видите, как умно!» И гордость ее еще возросла при словах Букацкого:
— Ты совершенно прав. — Но тут же он прибавил: — Но будь ты даже неправ, этот суд все одно решит дело в твою пользу.
Это задело Марыню.
— Простите, не настолько уж я ослеплена.
— А я — вовсе не знаток искусства.
— Нет, знаток.
— А если так, то да будет вам известно, что доскональное, в подробностях знание предмета вовсе не исключает любви к искусству, поэтому верьте мне, а не Поланецкому.
— Нет! Я верю пану Стаху.
— Что и требовалось доказать, — отпарировал Букацкий.
Марыня растерянно переводила взгляд с одного на другого. Из затруднения ее вывело появление отца с картами. Жених с невестой стали рука об руку прохаживаться по комнатам. У Букацкого вид был скучающий, и скоро скука завладела им окончательно. Под конец вечера настроение у него совсем упало; маленькое его личико сморщилось еще больше, нос заострился сильней, и он стал похож на увядший лист.
— Ты чего скис? — спросил Поланецкий, выходя от Плавицких.
— Да я ведь как паровоз, — отвечал Букацкий, — пока с утра есть топливо, еду, а к вечеру кончается — останавливаюсь.
— Какое же топливо ты предпочитаешь? — спросил Поланецкий, глядя на него испытующе.
— Разное есть. Идем ко мне, крепким кофе тебя угощу, это нас освежит.
— Прости, может, это неделикатно с моей стороны, но мне кто-то говорил, будто ты давно уже к морфию пристрастился.
— Совсем недавно, — отвечал Букацкий. — Но знал бы ты, какие манящие дали открываются.
— Побойся бога, ведь это вредно!
— Да, вредно. А тебе незнакома такая вещь, как тоска по смерти?
— Нет, — отвечал Поланецкий. — Я уж скорее тоскую по жизни.
С минуту они помолчали.
— Не беспокойся, ни морфия, ни опиума не стану тебе предлагать, — первым нарушил молчание Букацкий. — Угощу тебя крепким кофе и настоящим бордо. Оргия вполне невинная.
Квартира Букацкого была жилищем человека богатого, немного удручающим своей неуютностью, но полным всяких художественных вещиц, картин и гравюр. В комнатах горели лампы, — Букацкий, даже когда спал, не выносил темноты.
На столе появилось вино, в спиртовке под кофейником вспыхнуло голубое пламя.
— Глядя на меня, — растянувшись на диване, сказал вдруг Букацкий, — на такого хрупкого и изможденного, ты небось не подозреваешь, что смерти я нисколько не боюсь.
— Зато подозреваю, что своими вечными шуточками ты просто обманываешь себя и других, а по сути все это напускное, несвойственное тебе.
— Нет, отчего же, меня забавляет человеческая глупость.
— Если ты считаешь себя умней других, почему же ты так бестолково устроил свою жизнь? — спросил Поланецкий и, обведя взглядом книги, картины, прибавил: — Несмотря на эту обстановку, живешь ты довольно-таки бестолково.
— Не спорю.
— И ты тоже притворяешься! Какое-то повальное заболевание всего нашего общества. Ты просто позер!
— Может быть. Но это постепенно становится второй натурой.
Оживясь от выпитого вина, Букацкий стал разговорчивей, хотя прежняя веселость к нему не вернулась.
— Видишь ли, перед собой, по крайней мере, я ничуть не притворяюсь, — заметил он. — И все, что могут обо мне сказать, я давно уже обдумал и сказал себе сам. Жизнь веду самую нелепую и никчемную, хуже не придумаешь. Но вокруг меня зияющая пустота — и я боюсь ее, вот и заполняю всей этой дребеденью, чтобы отогнать страх. Смерти-то можно не бояться: умереть — значит ни о чем не думать, ничего не чувствовать. Но это другое. После смерти я сам буду частью этой пустоты, но ощущать ее при жизни, постигать умом, осознавать… Ей-богу, препоганая штука! К тому же со здоровьем дело швах, на исходе последние силы. Огонь едва во мне тлеет, вот и приходится его искусственно поддерживать. И никакого позерства или притворства, как ты говоришь, тут нет. А что, разжегши огонь, я воспринимаю жизнь юмористически, так ведь и больной лежит на том боку, на каком ему удобней. Мне так удобней; поза, может быть, искусственная, согласен, но всякая иная будет причинять мне боль, только и всего.